— Что, не помог тебе твой заговор-оборона? — сказал я ему, когда в район отвозил.
— Не помог. Это потому, что я от младшего получил... Монах-то меня моложе был. Тогда сила теряется. От старшего к младшему — тогда возможно.
На том и расстались. И вспоминать его больше не хочу... А по правде говоря, тороплюсь я. Ты мне, товарищ историк, свой адрес оставь. Если что вспомню, обязательно напишу.
— Так ты, значит, грамоте знаешь?
— Еще бы... Я уже неграмотность свою в прошлом году покончил. Сейчас занимаюсь в группе малограмотных, туда и спешка. Через несколько минут начало занятий. Надо торопиться еще забежать за тетрадью домой.
— А что в тетради-то?
— Задачи, по арифметике решение. Четыре действия кончаем... К процентам подходим,—гордо сказал бородач.— А се- дня поочередно вслух читать будем книгу писателя Максима Горького. Слыхал? «В людях» называется. Не лучше нашего мучился... И теперь я в себе тоже желание имею... Группу окончу, как партизана красного и ударника-конюха на курсы животноводства обещают отправить... А там... Мы такое хозяйство поставим... Мне это, мил человек, с трудом дается... Не безусый... Ну, да к старости дал бог ярости... Это я после экскурсии на Беломорский канал разгорелся... Эх, думаю, если бандиты, воры, кулаки, монахи и контра такую работу загнули, если они такую мощь произвели, то что же мы, красные партизаны, честные колхозники, провернуть можем по силе убежденности своей! Горы перевернем, моря к небу подымем, богатство всеобщее на каждую душу — бери не хочу! Ну, тут-то я и почувствовал, что без грамоты кишка тонка... Даже не подберешься. С канала, значит, и решил... А теперь уже писать могу... Трудновато только. Вот жена моя Мотя, она в школе грамоте не училась. Натурой дошла. Хоть справки наводи. Оставь адрес, я тебе дополнения сам пришлю или через сына. Сын в Москве в техникуме учится...
Тут нашу беседу прервал расстроенный Вильби. И Иван Петрович заторопился на занятия в кружок малограмотных.
— Помогите мне, пожалуйста, товарищ! — взмолился по-английски Вильби.
Когда он торопился и хотел говорить по-английски, чтобы мне было понятнее, он повышал голос и вставлял в свою речь финские слова... Говоря по-русски, он на место не хватавших ему слов вставлял то английские, то финские.
Товарищ Рыков сказал про него: «Все равно как речь ручья: слушать приятно, но о чем — непонятно».
Нет, я понимал, о чем шла речь. Вильби сегодня повезло. И ударник-лесоруб Федор Кутасов, и его жена Марья были сейчас дома, но у Вильби не хватило слов, высокие договаривающиеся стороны никак не могли договориться. И я был призван как — пусть и неумелый, но все же кое-что смыслящий — переводчик.
СОСНА ЛЁНРОТА
И я вспомнил, как мне самому во время скитаний по северо-западной Карелии был необходим переводчик. Я вспомнил двести километров лесного пути от Кеми, снежную ночевку в Шомбе; трясины, запорошенные снегом, разговоры и договоры с охотниками на лосей, будничную жизнь пограничного отряда — свои кочевья. И вспомнил я, как мне хотелось побриться, чтобы принять человеческий вид, когда после всех этих скитаний я достиг Ухты. Теперь-то туда можно лететь на аэроплане. Меня поразила тогда необычайная чистота убранства изб, радио, всеобщая грамотность, газеты, внешняя цивилизованность и глубокая культурность обитателей этого, казалось бы, медвежьего угла.
Мне нужно было побриться. Я нашел парикмахерскую — дощатый домик, выстроенный на берегу мрачного северного озера Куйто,— и вошел... Но как было объяснить парикмахеру, чего я от него хочу? В этих местах говорили только по: фински. Дождавшись очереди, я сел в кресло в некотором затруднении, решившись отдать себя полностью на волю парикмахера. И вдруг услышал: «Гуд бай». Клиент прощался с мастером.
— Так вы говорите по-английски? — обрадовался я.
— О, это единственный язык, на котором я говорю.
— Как же вы попали сюда — двести километров от железной дороги, в лес?
Мастер лучше разбирался в милях, чем в километрах, а миль выходило значительно меньше.
— Все мои клиенты — лесорубы. Они покинули леса Канады, они бежали от безработицы сюда,— так скажите мне: неужели же я должен был оставаться у себя в Канаде только потому, что я там родился, когда все мои клиенты уехали сюда? У парикмахера родина там, где есть работа. А потом... А потом это все-таки Советский Союз...
Парикмахер был солидный, высокий и крепкий англосакс, он совсем не походил на Фигаро — он был серьезен.
Чисто выбритый, еще раз убедившись в недостаточности своего английского словаря, я вышел из парикмахерской и пошел по берегу... Перешел по мостику и, пройдя небольшую рощицу у самого берега, увидел раскидистую живописнейшую сосну. Она была огорожена. Здесь же я прочел надпись. Это была та самая сосна, под которой Лёнрот записывал руны... Руны, ставшие «Калевалой». Это был настоящий живой памятник и тому, кто собирал песни, и тому, кто сохранял сосну... Сосну сохраняли лесорубы. Во время карельского кулацкого мятежа, организованного великофиннами, они восстали в тылу белых в Финляндии. Они прошли по этим тылам, по занесенным снегами дорогам, они посеяли панику у белых, сорвали мобилизацию. Их лозунгом было: «Руки прочь от Советской России!» Плохо вооруженные, сметая все преграды — и шюцкор, и полицию, и войска,— в бесконечных метелях, ледяных морозах, прошли они, по колено в снегу, с детьми и женами, больше трехсот километров, с боем прорвались на свою новую и подлинную родину, в Советскую республику... Они пришли в разрушенную белыми Ухту.
Дверные переплеты были сорваны, рамы окон покорежены, стекла выбиты. Картофель поморожен, скот зарезан. Взрослое население было уведено интервентами. В деревне остались лишь глубокие старики и маленькие дети...
И одним из первых законов эти лесорубы, прошедшие великий снежный поход, издали закон о сохранении сосны Лёнрота. Сосна, под которой Лёнрот записывал руны...
Они принимали наследство...
Вот дом.
— Сюда, сюда,— вежливо подтолкнул меня Вильби.
Мы стояли у крыльца свежесрубленного дома... Прозрачная, клейкая сосновая слеза еще не успела засохнуть на досках двери.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
ЛЕНИН И РОВИО
Дверь растворилась, и оттуда выскочил мальчишка лет девяти.
— Постой, постой! — кричала ему вслед мать. Но он не обращал на нее внимания.
— Здравствуй, Марья!
— Не ту заботу имеем о детях,— с сокрушением сказала Марья,— какую надо. Наверно, можно больше сделать, да разве придумаешь! А вот Ленин ребенка всегда в мыслях держал!.. Слышал небось, что Ровио рассказывал?
— Нет, расскажи.
— А было так... На Третьем конгрессе Интернационала подошел товарищ Ленин к товарищу Ровио... нашего секретаря Карельского обкома партии товарища Ровио он раньше знал...
Когда товарищ Ленин от Керенского после июля в Финляндии скрывался, товарищ Ровио в Гельсингфорсе жил и помогал там Владимиру Ильичу скрываться.
Так вот, подходит он на конгрессе к товарищу Ровио, про то, про другое ведут они беседу... Владимир Ильич вдруг и спрашивает товарища Ровио по личному делу...
«Да так,— отвечает Ровио печально,— совсем недавно жена моя скончалась. Тиф...»
В те годы, знаете ли, тиф налево и направо людей косил... Без разбору...
«Ах так...— говорит Ленин и тоже озаботился.— А сынок ваш?»
Про мальчика, значит, спрашивает.
«Мальчик ничего,— отвечает товарищ Ровио,— только скучает очень».
Сами знаете, без матери от радости не поскачешь.
«Ах так,— говорит Ленин.— Игрушек ему тоже не хватает?»
А в те годы не до игрушек было.
Взял товарищ Ленин и чего-то в свой блокнот черкать стал, между прочим спросил у товарища Ровио адрес. А тот работал в Интернациональной военной школе комиссаром... Ровио все это ни к чему. Он думает: Ленин, Владимир Ильич Ульянов, готовится к заключительному слову... Прения шли.