И я говорю сыну:
«Учись спокойно. Если тебя еще не возьмут в армию, я буду в кадрах, а красные партизаны-старики пойдут добровольцами... Потому что мы отвоевали себе прекрасную родину... И никому не отдадим...»
НЕУДАВШИЕСЯ КРЕСТИНЫ
Но вдруг сидевший между мной и Лешей карапуз забеспокоился, стал подпрыгивать на сиденье и закричал;
— Тятя! Тятя! А тятя!
Навстречу машине шел крепкий рослый человек со светлой бородой.
— Тятя!
Леша плавно остановил «форд» в нескольких шагах от прохожего. Тот посторонился, думая, что помешал шоферу в каких-то маневрах, но долго раздумывать ему не дал его сын. Он выскочил из машины и сейчас же повис на шее отца.
Отец был рад этой неожиданной встрече, но вместе с тем немало и ошарашен.
— Так на машинах ездить стали? С кем же это ты?
Старуха забилась в самый угол, натянув косынку чуть ли не на глаза.
— Да с Олей и с бабушкой Дарьей.
— А, с бабушкой Дарьей,— произнес отец тоном, по которому чувствовалось, что от подобного разъяснения дело для него яснее не стало.— Куда ж ты, Дарья, моих детей повезла?
— Да Анастасия отпустила со мной прокатиться.
— Откуда идешь? — спросил Ильбаев недоумевающего отца.
Видишь ли, мы все планы валки, вывозки, сплава выполнили, ну, меня как сильного ударника и послали в дом отдыха на две недели. Из дома отдыха иду. Сам-то я из Наволокского колхоза...
— А-а, Наволокского! А ты знаешь, что, по случаю подъема воды и затопления места вашего колхоза, мы его переносим в другое место? Рядом с Ялгубой...
— Как же не знать об этом! Нам от этого прямая польза... Новые дома строят. Скотные общие дворы... Ясли... Налоги на столько лет снимают... Но мы, лесорубы, все-таки обижаемся: три раза в месяц кино в нашем поселке — это мало, это никуда не годно, и в домах отдыха нам мало места дают...
— Погоди,— перебил его Ильбаев,— а ты до революции был на заготовках?
— А то нет? Ну, бывал... Ну, в землянках курных жили, ну, коек, постелей не имели, ну, вшей кормили, ну, газет не читали. Так против этого и революцию сделали. Теперь в тысячу раз лучше, спора нет... Только нам еще мало... по совести говоря... Мы за ударную жизнь... Вот, говорят, скоро выстроят у нас в Карелии дом отдыха лесоруба и дом отдыха колхозника... Ну, тогда другой разговор... Только я думаю —и тогда мало будет... Чего-нибудь снова не будет нам хватать... Потому в гору лезем!
— Я как раз место вашему колхозу высмотрел у самой горы, — улыбнулся Ильбаев.
Лесоруб, идущий из дома отдыха, развязал кисет, стал сворачивать собачью ножку.
— А ты, тетка Дарья, с ребятами скоро обратно?
— Да скоро, скоро, родимый! — обрадовалась старуха и шепнула Леше: — Да поезжай же...
Но тот бросил руль.
— Нет, шалишь, бабка, я тебе не покрышка. Она, товарищ, ездит церковь отыскивает, чтобы твоих детей без твоего согласия окрестить!..
Тут мы увидели, что отец рассердился не на шутку. Он, не завязав кисета, сунул его в карман.
— А ну, вылезай с ребятами! — приказал он старухе.
— Не вылезу, — решительно сказала старуха.
— Товарищ шофер, помоги мне достать эту чертовку!
Но Леша тоже был парень не промах.
— Детей бери, — строго сказал он, — а старушка с нами поедет.
С тем мы и оставили расстроенному отцу его детей.
Ребята махали нам ручонками, пока совсем не скрылись с глаз.
— Да во всей Карелии только две интересных церкви: в Видлице и в деревне Кижи, — внушительно сказал Леша.
И в самом деле, двадцативосьмиглавую церковь в Кижах все знают как замечательный памятник старой деревянной архитектуры, но мало кто знает, что деревня Кижи была одним из центров восстания Олонецкой губернии в XVIII век. Восстание питалось теми же корнями, что и пугачевское.
Отъехав с километр, Леша снова остановил машину и сказал старухе:
— А ну, слезай!
Она покорно сошла и сказала ему:
— Спасибо.
— А понимает, за что благодарит, — усмехнулся Леша. — За то, что тогда с детьми не ссадил. Мужик бы ее пришиб, честное слово.
И тут мы рассмеялись как будто по команде, все разом: Вильби, Леша, Ильбаев и я.
На этот раз общее молчание длилось недолго. Опять заговорил Вильби:
— Я смотрю на эту страну, которая была нищей, жила в землянках, ела кору и не имела даже проезжих дорог. И я вижу поселки лесорубов — с клубами, радио, кино и газетами. И я вижу деревни с детскими яслями и трудоднями, с хлебом на круглый год. И я еду по лесу на автомобиле. По настоящей дороге... И я слышу, как простой лесоруб жалуется, что мало кинотеатров и не хватает домов отдыха, черт дери, и мне говорят, что колхоз будет называться «Счастье»... И огромная радость подымается во мне. И я вспоминаю моих братьев по классу, которые после разгрома нашей революции еще томятся за этими рубежами... И тогда горе и тоска переполняют мое сердце. Я знаю, и не только по именам, тех, кого убивают при попытке к бегству, тех, кто якобы кончает жизнь, повесившись в промозглой каменной камере. Я знаю, как с каждым днем становится труднее жить и работать тем, кто томится в плену у фабрикантов. И я знаю, как, в поте лица обрабатывая землю и разводя скот, крестьяне там становятся все беднее и беднее. В Финляндии, которая до революции многим русским трудящимся казалась краем обетованным. Тяжко ныне стало трудящимся. Безработица. Кризис. Только мы — как остров во всем мире. И все больше пловцов, идущих на яркие маяки этого острова... Но столько штормов, столько подводных камней, столько изменников-рулевых, которые больше думают о получении страховой премии за разбитое судно, чем о спасении команды!.. И когда я думаю об этом, нельзя мне оставаться спокойным. Но я скоро беру себя в руки и начинаю работать лучше, ударнее. Да, я знаю, работа моя здесь и поддерживает и усиливает ослепительный свет маяков советского острова. И когда я думаю о моих порабощенных товарищах, я вспоминаю тогда одну историю. Историю лошади.
ОДНА ЛОШАДЬ
— Произошла эта история совсем недавно... Осенью тридцать второго года. В северной деревушке Нивола... Цены на сельскохозяйственные и особенно животноводческие продукты пали очень низко. А крестьянство там занимается главным образом животноводством.
Никто не хотел покупать ни молока, ни масла, ни сливок.ни сметаны — ничего... Крупные экспортные компании разорвали свои контракты. За границей в финском масле не нуждались.
В самой Финляндии трудящиеся голодали и, конечно, покупали бы, но безработица шла по всей стране; у тех, кто работал, снижали зарплату. И северные крестьяне не могли продать свои товары даже за бесценок. А хлебопашеством там не занимаются... Камень, Климат... Значит, остались они с коровами, но без хлеба, без инструментов, без мануфактуры... мясо, молоко и шкуры, кора и дикие коренья — вот что им оставалось. Пошли нищими, побежали в города, и безработных стало еще больше. А другие через границу стали пробираться в Советскую страну. Да... А налоги не снизили.
Сборщики ходили и за все требовали полной меркой... Описывали дома, поля, движимое и недвижимое... Крестьяне сжимали кулаки, когда видели, что их кровное, всей трудовой жизнью нажитое скудное добро шло на торгах за бесценок или в заклад за налоги.
Стискивали зубы и не знали, что делать, как быть. А городские товарищи, коммунисты из Улеаборга, были заняты своими нелегкими делами и своевременно не приняли мер... Кто из вас душу крестьянскую знает, тот поймет, что с последней коровой крестьянин еще может расстаться... Но потерять, отдать единственную лошадь — это значит потерять свою судьбу.
И у вас говорили: «Корова пала — стойло опростала, а лошадь пала — все пропало».
И вот у бедняка Илки была такая последняя лошадь. Гнедой конь. Укко.
Чего он только не делал, чтобы сберечь его! Сам жил хуже последней собаки в деревне, но гнедого держал.
Конечно, при такой жизни от коня тоже вскоре остались одни кости да кожа.