Литмир - Электронная Библиотека

Действительно, именно благородная любовь, любовь куртуазная, то есть такая, монополией на которую обладали рыцари, составлявшие двор сюзерена, была в XIV веке кульминацией рыцарского праздника. Прежде всего с помощью ослепления эротизмом — фреска Кампо Санто тому ярчайшее свидетельство пыталась аристократия обмануть страх смерти. Это также была своего рода игра, правила которой были установлены двумя тремястами годами ранее: избрать себе даму сердца, носить ее цвета, служить ей как вассал служит своему сеньору, домогаться ее даров, и наконец,— завоевать ее сердце. Когда после 1300 года искусство стало приобретать светский характер, оно начало без устали описывать ритуал любовных игр. Эти игры также охотно проводятся на вольном воздухе. Им, однако, не подходят ни открытые ристалища рыцарских поединков, ни заповедные охотничьи угодья: их арена — сень фруктовых деревьев, обнесенные оградой сады, вроде садов Сен-Поль в Париже, в к вартале Марэ, куда в 1400 году, оставив Лувр и остров Ситэ, перенес свою резиденцию король Франции — в окружение причудливых крон деревьев и кустов роз — своего рода светского аналога монастырских галерей. Здесь также природа была в плену, в подчинении у человека. Дыхание ветерка, ароматы трав, свежесть источников были, подобно драгоценностям, добычей, собственностью владельца — и также служили для вящей услады. В смятении перед чудесами Творения дух куртуазности сливался с францисканским духом.

Чтобы проникнуть в вертоград отдохновения, приблизиться к девам в усыпанном цветами уборе, адепт куртуазности должен был оставить своего коня, свои доспехи и оружие, преобразиться в другого человека, надеть светское платье, чуть ли не уподобиться женщине. Он должен сдерживать резкость своих движений. Облачившись в нарядный костюм, он старается придать грациозность своим жестам, прибегает к тысяче галантных ухищрений, будучи при этом объектом наблюдения, критики, а в случае успеха — увенчивается, подобно победителю турнира. Парижские резчики по слоновой кости заботливо изобразили различные фазы любовных поединков на оборотной стороне ручных зеркал, на баночках с благовониями: встреча, первый обмен взглядами: первое скрещение оружия — это скрещенье взглядов, разящих лучей, заостренных стрел, пронзающих и зажигающих сердце. Следующий этап — беседа: мужчина и женщина изображены сидящими на скамье друг подле друга, как Христос и Дева Мария в сцене коронования Богородицы на тимпанах соборов. Наконец, в ход идут руки, наступает пора ласк, при этом правила предписывают не торопить даму, а ей следует уступать понемногу, идя в некоторых отношениях навстречу возлюбленному, частично беря на себя инициативу. Я говорил о десакрализации искусства, о вторжении светских ценностей. Однако это происходит в рамках, унаследованных от церковного искусства. Одна за другой формы и темы церковной иконографии переосмысливаются, и райское древо, древо грехопадения Адама, древо искушения, без труда превращается в древо счастья.

Возникает двусмысленность. В результате наложения обоих ритуалов — ритуала наслаждения и ритуала благочестия — новое искусство выражает не что иное как нерасторжимое соединение тревоги и наслаждения. Гениальный автор фресок в Кампо Санто в Пизе отметил печатью этих чувств лица женщин, пребывающих в Саду Любви. Поистине на этом теснейшем переплетении молитвы и игры основывалась в эту эпоху жизнь всех мужчин и женщин, принадлежавших к высшему обществу. В продолжение размышлений Св. Бернара о воплощении и восторженности Франциска Ассизского перед красотой природы самые строгие университетские теологи учили теперь, что познание развивается в двух направлениях — мистическом и телесном, — оправдывая тем самым двойственность поведения людей в повседневной жизни. Сеньоры при дворе короля Франции, их собратья из Виндзора, Праги или Неаполя предавались удовольствиям, но при этом трепетали, прекрасно сознавая, что мир, который, казалось, им принадлежал, заканчивается ночью, ужасом, смертью и выводит к тем неясным берегам, которые лежат за ее порогом. Это побуждало их искать попеременно все более утонченных удовольствий и все более строгой аскезы и умерщвления плоти. Эта раздвоенность порождала смену настроений и ролей. По окончании бала или турнира дамы и сеньоры заточались в келье, часовне, падали ниц перед образом Распятого Господа. До той поры высокое искусство являло лишь одну сторону жизни — монашескую, церковную. Теперь, наконец, оно отражало культуру во всей ее полноте и двойственности.

Тем же мастерам, которым они доверяли украшение нефов своих церквей, своих доспехов и нарядов своих возлюбленных, меценаты заказывали изображения, призванные усилить пылкость их молитвы, приблизить их к Богу: радея каждый за себя, они стремились распалить в себе ревностную набожность, «новую», как тогда говорили, набожность, т.е. совершенно индивидуальную. И вот, аксессуары благочестия заполонили придворное искусство. Это были весьма дорогие вещицы, едва отличимые от мирских драгоценностей. Ковчежцы, ибо в миру как никогда верили в защитную, спасительную силу святых мощей — ведь сеньоры уже не ограничивались тем, чтобы прийти поклониться мощам, хранящимся в крипте, они хотели держать хотя бы часть святыни в своих покоях, рядом с собой, носить ее на себе в виде амулета. Излюбленным способом уберечься от зла было также ношение искупительного образа Христа, распятого на кресте; кроме того, рядом с собой ставили покровительствующие изображения ангелов-хранителей, а для уединенной молитвы в минуту опасности, тревоги или просто в часы, предусмотренные ритуалом, служили складни — триптихи, диптихи, небольшие походные капеллы - их открывали во время остановки, как в церкви открывают алтарный складень, чтобы согреть душу созерцанием волнующих картин из жизни Христа и святых.

От этих изображений не ждали, что они приведут к Богу с помощью разума, но лишь через чувства, которые они внушали. Одни образы будили нежность, то были женские образы: бесчисленные статуи святых — приветливых, сочувствующих; Мадонна с Младенцем — это изображение встречалось повсюду, заботливо украшенное, излучающее материнскую нежность; молоко, грудь Марии — то были иконографические находки, призванные всколыхнуть самые потаенные глубины подсознания: вернуть детство, открыть тайну детства; взгляд скользил, переходя на то, что во всей истории вочеловечивания Бога могло с наибольшей неотразимостью вызвать умиление: на Младенца-Христа. Другие картины, напротив, чтобы вызвать слезы, заходили с другой стороны. Они показывали подвергаемые пыткам тела мучеников: страдания плоти, смерть среди мучений, которую, в своей злобе, повсюду сеет этот неотвратимо греховный мир. Галерею страданий венчало изображение крестной смерти Господа — решительное отвержение лживого обаяния сего мира. В XIII веке вход в собор осенял безмятежный лик Христа, говоривший о мире, о воскрешении среди божественного Света, о жизни. Однако в монастыре Шанмоль в Дижоне, в самом конце XIV века Клаус Шлютер поместил для своего хозяина герцога Бургундского, принца королевской крови, изображение почившего Иисуса, умершего в тоске и отчаянии, как однажды умрут все люди — его братья.

Могут ли инквизитор и епископ подвергать кого-либо допросу с пристрастием и пыткам? Если да, то при каких условиях?

«Они могут прибегать к пыткам, согласно декреталиям Климента V (Вьеннский собор), при наличии совместного о том решения.

«Не существует точных правил, определяющих, в каких именно случаях можно применять пытку. За неимением строгого закона, в качестве ориентира следует придерживаться следующих семи правил:

«1. Пытке подлежит обвиняемый, непостоянный в своих показаниях, утверждающий сначала одно, затем противоположное, отвергая при этом главные пункты обвинения. В этом случае предполагается, что обвиняемый скрывает истину и что под натиском вопросов он противоречит самому себе. Если бы он вначале отрицал, а затем признал свою вину и покаялся, он считался бы не «колеблющимся», а раскаявшимся еретиком и был бы приговорен.

«2. Подозреваемый, обвиненный хотя бы одним свидетелем должен быть подвергнут пытке. Действительно, общественная молва плюс одно свидетельство вместе составляют уже половину доказательства, что не должно вызывать удивления, ибо известно, что и одно свидетельство является заслуживающим внимания обличением виновного. Могут сказать: «Testis unus, tes tis nullus»[8]? Но это справедливо при вынесении приговора, а не при выдвижении предположения. Одного свидетельства обвинения, стало быть, достаточно. Я, однако, согласен, что показания одного свидетеля не будут иметь такой же силы в гражданском суде.

«3. Подозреваемый, против которого удалось предъявить одну или несколько серьезных улик, должен быть подвергнут пытке. Наличие подозрения и улик являются достаточным для того основанием. Для священников достаточно одного подозрения (однако пытке могут быть подвергнуты лишь священники, утратившие доброе имя). В этом случае предусмотрено довольно большое число специальных условий.

«4. Пытке должно подвергнуть и того, кого хотя бы один свидетель обвинит в ереси, и кто будет уличен с яростью и гневом.

«5. Уличенного с яростью и гневом несколькими людьми должно пытать, даже если не будет ни одного свидетеля обвинения.

«6. Тем более следует пытать того, кто, будучи уличен подобно предыдущему, подвергнется обвинению свидетеля.

«7. Тот же, против кого будет выдвинуто только подозрение, либо только показания одного свидетеля, либо только одна улика, не может быть подвергнут пытке: каждое из этих условий по отдельности не является достаточным основанием для применения пытки.»

«Руководство для инквизиторов.»
вернуться

8

Единственный свидетель — не есть свидетель (лат.).

37
{"b":"853120","o":1}