– Понимаешь, – от волнения у меня перехватило дыхание, – я наконец-то понял, о чём всегда хотел спросить тебя, подсознательно уверенный в том, что ты знаешь.
Лицо его стало серьёзным. Было заметно, что он сосредоточился и приготовился отвечать.
– Я спрошу тебя по-простому, поскольку мне хочется именно та кого, простого ответа, без разных сложных и многозначительных слов. Как же нам жить в этом изменчивом мире и вообще – зачем и для чего мы здесь. Какой в том смысл и какова правда?
Он широко улыбнулся, вновь сделавшись похожим на нашего юного школьного вратаря, способного вытягивать мяч даже из безнадёжной в футболе «девятки».
– А всё и так просто. Мы рождены затем, чтобы видеть солнце.
«Раз один – то, значит, тут же и другой»
«Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя!» И верно – обязательно помянут.
Память, безропотно подчиняясь этому нехитрому психологическому алгоритму, являет достойных вместе с не вызывающими почтения; представляет тех, без которых немыслима полноценная духовная жизнь вкупе с теми, кто прикоснулся к вечности через коварство и подлость, предательство или злодейство.
Вспоминая Поэта и его бессмертные строчки, которые идут за мной следом, подсказывая, убеждая, либо взывая к заочному спору, явственно ощущаю совсем рядом присутствие не только его замечательных друзей и прекрасной Натали, но и того, кого совсем не надлежит помнить.
Самодовольное и холёное лицо этого пустого, ничтожного человека, сгноившего собственную дочь в сумасшедшем доме за почитание убитого им русского гения, не может вызывать никаких чувств, кроме презрения. Хочу его забыть и никогда не узнавать его имя, но безотказна формула памяти, вербализованная Булгаковым: «Раз один – то, значит, тут же и другой!»
К такому миру, где напыщенная самодовольством серость способна не только существовать, но и состояться как общественно значимая фигура, хотелось бы не обращаться вовсе. Только Поэт не имел столь щедрой привилегии, поскольку был назначен слышать и внимать всему, что происходит в окружающем его мире. Такова была его ответственная миссия на земле, чувствовать и понимать и «неба содроганье, и горний ангелов полёт, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». А прилепившийся к его славе скучающий светский повеса, не мог ничего слышать и знать.
Казалось бы, зачем обращать внимание на эту сосущую пустоту, вытягивающую из мира лишь «измены, картеж, пьянство, ссоры и сплетни». Но в самой модели Мироздания тень неотделима от света, а явь от тьмы. И чем глубже и кромешней тьма, тем сильнее хочется света. Человеческая природа ещё устроена так, что она вправе желать невозможного и, как говорил Александр Блок, человеку необходимо «предъявлять безмерные требования к жизни». Ибо жизнь – прекрасна, «пусть сейчас этого нет и долго не будет».
«Раз один – то, значит, тут же и другой!» Положим, что так. Но это лишь для того, чтобы быть ближе к первому, и как можно дальше от второго.
«Тень несозданных созданий»
Долгие годы этот дом встречал и провожал поезда. Он повелительно нависал над платформами высоченным брандмауэром, убеждая оказавшихся здесь, что Питер, это, прежде всего, город угрюмых стен, устремлённых в бесцветное небо, тесных дворов-колодцев, соединённых тяжёлыми арками, и проржавелых железных крыш, усеянных частоколами закопчённых труб.
Не знаю, как кому, но мне именно такой Питер нравился многим больше парадного, «блистательного Санкт-Петербурга», воспетого в бесчисленных стихотворных строчках и запечатлённого во множестве живописных холстов. Возможно, именно поэтому я всей душой полюбил этот дом, мечтая изобразить его в мутных сумерках ноября, когда в огромных подсвеченных окнах открывается непостижимая для непосвящённых жизнь пустующих залов, тяжёлых лестничных маршей и какого-то нелепого нагромождения комнат, скученных в крайних пределах нижних этажей.
Раньше в этом здании находилась пуговичная фабрика Копейкиных, и мне всегда казалось, что именно её окнам посвящены бессмертные блоковские строчки:
В соседнем доме окна жолты.
По вечерам – по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
И глухо заперты ворота,
А на стене – а на стене
Недвижный кто-то, чёрный кто-то
Людей считает в тишине…
Да, наверное, во времена Александра Александровича окна фабрики были действительно «жолтого» цвета – того особенного болезненного оттенка предреволюционного электричества, благодаря которому по всей стране впоследствии зажглись бодрые огни величественных строек и новых фабрик. Пожалуй, само Время органически вписалось в дух и плоть этого здания, поскольку с каждым случайным смещением света, с любым движением световоздушной среды от промелька фар или уличных фонарей, рядом с ним вырастали и множились тени Серебряного века, такие длинные и полусонные, как и положено быть теням, наделённым подлинной исторической правдой. И если, вдруг оказавшись здесь, я сосредоточенно вслушивался в вечерний городской шум, то в велеречивом бормотании Лиговки мог различить глухой невнятный брюсовский голос, вернее, его стих, посвящённый творческому гению своего Времени:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене…
Впрочем, представить длинную глухую стену пуговичной фабрики как эмалевую, было уже сложнее, но именно такой я желал видеть её в своём воображении, выраставшей из «звонко-звучной тишины» промозглых сумерек питерского ноября.
Однако мне так и не удалось прикоснуться к «тайне созданных созданий», о которой в конце своего стихотворения говорит Брюсов, и я не сумел написать дом с «жолтыми» окнами, наполненный таинственными тенями прошлого. Он был признан объектом, не имеющим художественной ценности, и его снесли, а на том месте возникло другое здание, никоим образом непричастное к тайнам Времени.
Память всечасно подводит меня, стены и этажи былого здания перемещаются в моём воображении подобно комнатам и лестницам дворца Ганувера, не позволяя оформиться целостному художественному образу, пригодному для воплощения в стройных формах и понятных красках. Судя по всему, этот городской мотив теперь так и останется для меня «тенью несозданного», планом ушедшим в небытие, как, собственно, и сам дом на Лиговском, за номером 42…
На полустанке утренней тишины
Настоящее – неназываемо. Надо жить ощущением, цветом…
Андрей Вознесенский
Поезд прибыл туда июньским утром, когда солнце едва приподнялось над полоской далёкого леса и не успело пока наполнить воздух душным и звенящим зноем. Наш вагон остановился напротив гряды вековых тополей, ещё по-весеннему ярко-зелёных, сквозь которые просвечивали какие-то небольшие строения и оранжевые поля.
Проводник сообщил нам, что состав будет стоять долго, не менее получаса, поскольку поездная бригада будет менять тепловоз. Все поспешили выйти наружу, и я, совершенно не обращая внимания на уютный перрон, превращённый пассажирами в прогулочную эспланаду, сразу же направился к зеленеющим тополям. Удобно расположившись возле одного из них, я прислонился спиной к его могучему стволу и погрузился в безмятежное созерцание.
Весь полустанок был укутан какой-то особенной тишиной, к которой очень сложно было подобрать подходящее определение. Нельзя сказать, что полустанок пребывал в безмолвии, нет, отовсюду доносились звуки: голоса людей, удары молотков путевых обходчиков и велеречивый шелест величественных тополей. Но всё равно это была волшебная тишина заповедного уголка земли, наполненная самыми сокровенными таинствами Мирозданья.