Игра воображения
— А у нас в семье одни вояки, — говорит молодая женщина, вскидывая удивленный и насмешливый взгляд. — Дед вояка, отец вояка и брат тоже… Все вояки! Вот только муж мой, слава богу, штатский. Но зато такой штатский, что просто прямая противоположность всем нашим мужчинам. Они не понимают его и не любят за это. Он художник. А знаете, это так хорошо, когда красками масляными пахнет, особенно, знаете, когда на природе где-нибудь, на цветущей поляне, среди леса, в жаркий летний день откроет свой этюдник, а оттуда этот запах! Ну просто удивительное чувство! Цветами, ромашками пахнет, пчелы жужжат, а он краски выдавливает на палитру, и никакой аромат не сравнится, ничего на свете так не волнует, как этот запах. У нас и комната вся красками пахнет. Мастерскую обещают, но пока… Сейчас ведь знаете как… Пейзажист, — говорит она с усмешкой. — Какую-нибудь осинку напишет или ручеек в ольховых зарослях. Ольху любит! Такое чепуховое дерево, а он любит и уверяет, что тут, понимаете ли, в цвете труднее всего разобраться, чтоб не было грязно, чтоб чистый был цвет. Ну и результат, конечно! Разве на ольхе заработаешь? Если бы я не работала, нам не прожить, — удивленно и радостно говорит она и смеется. — Давно обещали выставку, но вот никак… А знаете, он очень талантливый и умный художник, я это безошибочно чувствую. Правда, я не ошибаюсь. Он и сам все понимает, конечно, но все-таки жалко, когда вот так все кувырком. Интеллекта, наверное, не хватает! — говорит она и снова смеется. — То есть человек он, конечно, не глупый, но в том смысле интеллекта не хватает, что, как он сам говорит, это инструмент в руках человека, данный для достижения материальных благ. Вот в этом смысле — интеллект. По-латыни это: «выбираю между». Например, между дубленкой и автомобилем… Они, по-моему, сейчас в одной цене… А вот душа, говорит мой муж, это высшее начало всякого человека. Не только высшее, а можно даже сказать — божественное начало, понимаете? Интеллект можно заострить и самым наилучшим образом приспособить для достижения всяких благ — взять себе все, что только можно взять от жизни. Душа же требует другого, уверяет мой муж. Он у меня философ. То есть, вы понимаете, если интеллект приобретает, то душа, наоборот, все раздает, все, что есть лучшего в человеке, самые лучшие чувства: доброту, любовь, сочувствие, сострадание; все, что только есть у человека, — все раздает людям. С точки зрения здравого смысла человек все теряет. На самом же деле он приобретает весь мир. Понимаете? — с печальной доверительностью спрашивает она и тихо улыбается. — Это трудно понять, но это так. Я поняла однажды и теперь знаю, что счастливее человека, чем мой муж, нет на свете. Такой уж он у меня философ! Ничего не поделаешь…
Мария Александровна Хуторкова в странной задумчивости рассматривает вас с ног до головы, словно бы оценивая, на что вы способны, и делает это с такой доверительной улыбкой, с такой подкупающей откровенностью, какая, наверное, свойственна только женщинам, выросшим в обществе мужчин, или, вернее, тем из них, у которых в семье «все вояки».
Когда она рассказывает о своем муже, нельзя не позавидовать человеку, счастливому хотя бы уже потому, что его любит милая женщина, обладающая удивительной и редкой способностью тихо радоваться на людях своему загадочному и непонятному счастью, которым переполнена вся ее душа и которым она готова словно бы поделиться с каждым, кто только попросит у нее этого счастья. Но при этом она и не забывает посмеяться над мужем, над его житейскими неудачами, да и над своими тоже, очаровывая всех своей искренностью и таинственным умом, которым она как будто бы все время недовольна и старается как можно глубже упрятать его в смеющихся серых глазах или в нарочито откровенном рассказе о своей жизни, перипетии которой она всячески старается оглупить и осмеять на людях.
Нас случайно свела с ней одна научная конференция, о цели которой говорить, по-видимому, не имеет смысла: не о ней сейчас речь. Но каждый из нас ехал на эту конференцию с огромным интересом и, конечно, удовольствием, потому что состоялась она в одной из столиц Средней Азии, называть которую я тоже не хочу, чтобы не тревожить и не вводить напрасно в заблуждение очевидцев этой встречи. Мы улетели от сильных морозов, и мало кто из нас ожидал очутиться вдруг в сияющем солнцем, теплом, тихом декабре, когда даже в пиджаке бывало иной раз жарковато; мало кто из нас мог поверить в чудо этого переселения в рай, где цвели еще розы на газонах; упруго и кипенно-бело бурлили на фоне голубого неба тяжкие струи фонтанов; жужжали липкие пчелы над рыночными рядами, заваленными дынями, туманным виноградом, яблоками, грушами и великим множеством вяленых и сушеных плодов, не говоря уже о ярких цветочных рядах или о темно-зеленых развалах глянцевых арбузов, грудами лежащих на грязном асфальте. Один расколотый арбуз, я помню, был битком набит пчелами, и, казалось, нутро его смолянисто-коричнево шевелилось, отпугивая покупателей, которых успокаивал продавец, уверяя, что пчелы пьяны от сытости и не могут никого укусить.
Все мы были словно бы тоже пьяны, как эти пчелы. Мы любили друг друга и всех людей, встречавших нас в этом теплом городе, — мы чувствовали себя счастливцами, сумевшими перехитрить самое природу, и радовались этому всяк по-своему, не переставая удивляться и между тем знали, что мы все равно не успеем наглядеться на этот странный декабрь, которого никогда еще ни у кого из нас не было в жизни и который вряд ли когда-нибудь еще повторится. Об этом мы тоже все время помнили, грустя по быстротечности обманутой нами жизни, по случайности всего, что окружало всех нас.
Именно этот нервный сбой, ощутимое несовпадение двух настроений, радости и грусти, в которых все мы пребывали, наложило, видимо, свой отпечаток на наши отношения: мы как бы не могли уже жить друг без друга, не в силах в одиночестве перенести груз сильнейших впечатлений.
С аэродрома нас увезли в пригородный неуютный дом, назначение которого так бы и осталось для нас тайной, если бы не одно маленькое обстоятельство.
Барачного типа постройка легла буквой «П» на окраине большого яблоневого сада. Над домом высоко в небо светло и напряженно возносились огромные платаны, храня еще ржавые листья на своих ветвях. Тяжелые их стволы казались высеченными из серого гранита тумбами, подпирающими хлипкие стены оштукатуренного голубенького дома. Крыша и вся земля вокруг — все было устлано скрюченными и крупными коричневыми листьями, которые громко шуршали под ногами, гремели в настороженной тишине. Чудилось невольно, будто кто-то живет в этих громоздящихся друг на друге сухих листьях, кто-то там ползает или быстренько и пугливо пробегает, прячась от наших глаз. Проскользит ли неуловимая воздушная струя над землей, упадет ли лист с платана — земля тут же отзовется шорохом. Хотя, впрочем, в яблоневом саду, оголенном и корявом, под свинцово-серыми деревьями жили мыши, и мы часто видели их и слышали шорох листьев, который рождали они.
Расселили нас в этом доме по-царски, возместив частично те удобства, которых мы лишились и которые достались нашим более высокопоставленным товарищам, поселенным по особому списку в гостиницах города: каждому из нас предоставили отдельную комнату с тремя пружинными кроватями, одним столом, двумя стульями и шкафом. Голые стены были небрежно окрашены в тот же холодный голубой цвет, что и сам дом. И более того! Когда я хотел проверить, горит ли свет в потолочном плафоне, я, к удивлению своему, не нашел выключателя. За окном, затянутым снаружи мелкой металлической сеткой, предназначенной, видимо, для спасения от насекомых, было светло и солнечно, но в комнате стояли сумерки, как будто с потолка свисала серая паутина. На стене возле окна чернели дырочки закрашенной розетки, но выключателя нигде не было.
Черт знает что! Поставили плафон, ввернули лампу, а выключатель забыли? Не может же быть! Но как тогда понимать все это? Выключателя-то нет!