Хозяева, встретив гостей на аэродроме со списком в руках и поселив нас, избранных, в этом странном доме, в котором теперь пахло острой подливкой и жареными котлетами, исчезли до утра, пожав нам всем с радушной улыбкой руки на прощанье и обещав приехать за нами на автобусе ровно в девять. Кому теперь жаловаться? Где искать справедливости? Зачем нужны эти три кровати, если в комнате нет даже света?
— Черт побери! — раздраженно сказал я, выйдя в коридор. — А где же тут включается свет?
В комнате напротив приоткрылась дверь — там горело электричество! Я увидел женщину, которая ехала с нами в автобусе и которая смотрела в окно с такой же удивленной улыбкой, с какой она теперь взглянула на меня, словно увидела перед собой еще одну достопримечательность Средней Азии.
— Как это вам удалось? — спросил я, кивая на плафон. — У меня нет выключателя.
Она молча протянула руку и щелкнула выключателем, вынесенным из комнаты в коридор. Свет погас. Она снова щелкнула, и свет зажегся.
— Это пионерлагерь, — сказала она. — Когда трубят отбой, дежурный идет по коридору и выключает свет, понимаете? Чтобы дети спали… Не все ли равно? — добавила она и как-то так хорошо, так открыто и до глубины души обнаженно посмотрела на меня, что мне и в самом деле стало все равно.
В этом доме была столовая, где мы завтракали, обедали и ужинали за счет министерства нашей, как мы смеялись, хитрой промышленности. Это было, конечно, большим удобством, и никто из нас не завидовал товарищам, поселившимся в гостинице. А то обстоятельство, что мы жили в пионерлагере, вдали от города, до которого всегда можно было добраться на рейсовом автобусе, проходившем в километре от нашего дома, еще больше сблизило нас, словно бы мы сами на время стали детьми, но только с той существенной разницей, что среди нас не было старших, которые ходили бы по коридору и гасили в комнатах свет. Нам вообще не хотелось спать, мы дурачились по вечерам, пили украдкой то в одной, то в другой комнате вино, рассаживаясь на пустых скрипучих кроватях, хохотали, веселясь до полуночи, пили зеленый чай у женщин, которые жили с нами в «дурдоме», как мы прозвали свое жилище, ночью гуляли по тихому, мертвому саду, слушали, как журчит арык в темноте, и далеко за полночь расходились по своим комнатам. Было одно лишь неудобство в нашей жизни: то ли надо было раздеваться в полной темноте, то ли выползать в коридор раздетым, чтобы погасить свет в комнате. Но и это тоже веселило нас!
— А вы знаете, — говорит мне Мария Александровна, волоча ноги по шуршащим листьям, — я своего мужа чуть ли не силком женила на себе. Он очень застенчивый человек. «Славик, нет, ты обязательно приходи, — передразнивает она самое себя, изображая свой давнишний разговор с ним по телефону тягучим, умоляюще ноющим голосочком. — Ну как же так, не придешь?! Ты обязательно должен прийти! Нет, Славик, нет… Обязательно! Славик! Славик, обязательно приходи, а то я обижусь на тебя. Обязательно, слышишь? Обязательно приходи, и все». — Она смеется, окончив это маленькое представление, и говорит: — Я бросала трубку, и он приходил и не знал, как вести себя от смущения. Он все время думал, что я смеюсь над ним: боялся подвоха с моей стороны. Я его возьму под руку, а он посмотрит на меня так, будто я его сейчас укушу до крови. Я его даже поцеловала в первый раз сама — он бы никогда не решился.
Она берет меня под руку, когда мы далеко уходим в глубину черного сада, в котором такая стоит тьма, что кажется, блесни глаз мыши, и то станет чуточку посветлее, — бархатный стоит мрак перед нашими напряженными глазами, будто мы потеряли зрение. Ей страшно в этой тьме, и она жмется ко мне. Но, как ни странно, я понимаю, я чувствую, что это страх заставляет ее покрепче прижаться к моей руке, что это вовсе не то, о чем я невольно думаю, ощущая скользящие прикосновения ее груди и бедра.
Небо дымится от звезд, ярких и огромных, маленьких и ничтожно крошечных, собранных в туманности, в какие-то неясные мазки, завихрения, пятна, полосы, протянувшиеся через весь небосклон. А главное — отчетливо видно, какая звезда ближе к нам, какая чуть дальше, а какая совсем далеко, в безумном отдалении от нас сияет в пространстве. Глаза словно бы приобретают в этой ночи стереоскопичность зрения. Я уже давно не видел неба так объемно, а может быть, вообще впервые вижу такое яркое небо. Странно, что его свет не доходит до земли, которая как будто бы утонула в глухой и темной саже, а мы на ощупь идем по тропе, только по шороху листьев и по мозолистой прочности тропы под ногами понимая, что не сбились с пути.
Мария Александровна боится молчать и говорит торопливо и громко:
— Какая у вас мощная рука. А у мужа, вы знаете, такие худющие, что рукава пиджака наполовину пустые, даже больше, чем наполовину, на две трети, наварное. Но знаете, он очень сильный, как ни странно, — говорит она взволнованно и как будто испуганно. — Жилистый и сильный — это бывает! Я знаю многих мужчин, которые на вид слабые, а на самом деле очень сильные и выносливые. Он, например, может за день пройти пешком километров сорок, набрать полную корзину грибов и тащить ее еще километров десять до станции, а потом придет домой и принимается чистить грибы, сортировать их — которые для солки, для супа или для жарехи. А корзина, знаете, какая тяжелая! Мне ни за что не поднять.
Я говорю ей что-то насчет того, что мне не грех немножко похудеть, бормочу невнятную какую-то ерунду, а она соглашается со мной.
— Может быть, вы и правы, — говорит она с сочувствием в голосе. — Но тут уж я не судья. А вы знаете! — восклицает она и умолкает вдруг, словно бы переполняясь каким-то несказанным чувством восхищения, которое ей самой непонятно и для выражения которого у нее нет сейчас слов. Слышно только, как она загребает ногами сухие листья, делая это, наверное, для того лишь, чтобы не слышать посторонних мышиных шорохов, пугающих ее.
— Нет, не знаю ничего, — бубню я насмешливо. — Ничего не знаю. Знаю только, что никогда не видел таких ночей, а особенно в декабре, и никогда не увижу…
— А я хотела сказать, — говорит она с придыханием в голосе, — что, знаете, теперь вот и мне тоже понятно… Я думаю, что понятно! Хотя это, конечно, домыслы пустые, но, понимаете, я вдруг представила себе, или, вернее, поняла вдруг, почему Азия славится своими древними философами и звездочетами. Если бы я родилась под этим небом, которое всегда открыто, всегда или почти безоблачно, я бы тоже, наверное, была бы совсем другой. Я бы, может быть, совсем по-другому смотрела на людей, думала бы о них иначе… А этот сад — он когда-нибудь кончится? — остановившись, спрашивает она с усмешкой. — Мы идем и идем… А вообще-то, вы видите что-нибудь? Я ничего не вижу. Может быть, и нет уже никакого сада?
В эту ночь мы пришли домой к запертым дверям и с трудом достучались, разбудив сердитую старушку, перед которой мы были, наверно, виноваты, потому что даже не пытались оправдаться перед ней, слушая ее ворчанье за дверью.
Мария Александровна, пряча от нее лицо, тенью скользнула в мерклом свете ночной лампочки и скрылась в темноте коридора, проглоченная его скрипучей, душной пастью.
В этом пересохшем доме скрипело буквально все: скрипели двери, кровати, стулья, столы, оконные рамы, дверцы шкафов. Но ничто не могло сравниться с визгливым и жутким, хищным скрипом половиц в коридоре, словно эти половицы специально были уложены так, чтобы всякий нарушитель дисциплины, посмевший выйти из комнаты в неурочный час, был бы тут же обнаружен и выслежен чутким ухом блюстителя порядка. На этот раз нарушителями оказались мы с Марией Александровной, и я заметил с удивлением, каким детским испугом исказились ее блеснувшие во тьме глаза, когда она, воровато оглянувшись, увидела в тусклом освещенном конце коридора согбенную старушку в белом халате, слушавшую перевизг наших шагов.
— А вы знаете, — с тихим восхищением говорит Мария Александровна, когда мы возвращаемся к дому, к одинокому огоньку далекой лампы фонаря, — у моего мужа, можете себе представить, жив еще дедушка. Девяносто четыре года, а он сохранил память, ходит и даже иногда приезжает к нам в гости понянчиться с правнучками. А их у него четыре: три наших и одна от дочери, сестры моего мужа. Моя младшая боится его ужасно! У дедушки нет зубов, он все время жует что-то, нижняя челюсть мнется, как резиновая, лицо сплющивается, подбородок чуть ли не к носу подпрыгивает, и нос тоже вздергивается, кончик носа тоже как будто резиновый — прыгает вверх-вниз. Наша семья считается многодетной, а дедушка машет рукой: вот у нас, дескать, была многодетная, сам-десятый, а у соседа всего пятеро было, отец, мол, говорил: чего ему не жить — всего пять ртов. Машет рукой и ругается, когда мы жалуемся. Не то чтобы жалуемся, — объясняет Мария Александровна, — а просто заботимся. Ну вот, например, комната наша. Понимаете, комната в старом доме без удобств, два окна и балконная дверь. Сорок шесть квадратных метров! Представляете себе! Вроде бы хорошая комната, получается на каждого по девять с лишним метров, то есть санитарная норма. Ни о какой очереди на квартиру и думать не приходится. А кооперативная — это не для нас… В комнате сплошные окна и двери, понимаете? Ничего нигде не поставишь. У мужа столько всяких картин, подрамников! Все стены в картинах. И на шкафу картины, и за шкафом, и даже под нашей софой — везде. А еще мольберт, этюдники, кисти… Я, например, даже сплю вместе с дочерьми. У нас огромная софа, и мы все на ней, как зверята. А муж на ночь посреди комнаты раскладушку ставит. Представляете себе жизнь! — Мария Александровна неуверенно как-то смеется, словно сама не верит в то, что говорит.