VIII
Все вышесказанное следует принимать в расчет, когда речь заходит об Израиле. Это государство возникло в силу естественного права евреев и создало второе естественное право — право палестинцев. Сложность ситуации заключается в том, что эти народы не связаны общей историей, они развивались самостоятельно, а не «вместе». Новое государство еще не успело появиться, а арабы уже развернули агрессию против него, что, по понятным причинам, евреи ставят им в вину; правда, до сих пор остаются сомнения относительно позиции ООН: возможно, ООН допустила образование еврейского государства, поскольку была убеждена, что оно так или иначе будет уничтожено арабскими странами. Израиль завоевал симпатии Запада, одержав победу в войне 1948 года — с точки зрения западного мира правда в этой войне была на стороне Израиля. Но скорее всего, определяющее значение сыграл другой фактор: Израиль казался рациональным форпостом на Ближнем Востоке, который становился все более иррациональным; победа Израиля в 1967 году вызвала на Западе бурю восхищения, что тоже имело разные причины: арабы приобрели за это время серьезного союзника — СССР. В те дни я был в Варшаве. Радость поляков была всеобщей, они не скрывали своего злорадства: вместе с арабами потерпел поражение Советский Союз. Но победа 1967 года сыграла свою роковую роль, что вообще свойственно многим победам, причем это отразилось и на победителях, и на побежденных — в данном случае я имею в виду рост иррационального догматического фактора: для израильтян стала догмой их непобедимость, которую смогла поколебать только война 1973 года, несмотря на то что израильтяне выиграли и эту войну. Для палестинцев стала роковой их привязанность к марксизму; марксизм, возможно, способствовал большему международному признанию палестинской проблемы, но, с другой стороны, он враждебно настроил исламский мир по отношению к палестинцам. Пожалуй, среди арабов только палестинцам удалось интегрировать «просвещение» в свою культуру, однако марксизм станет лишь эпизодом в их истории. Палестинцы переняли его у израильтян и лишь видоизменили, но этим «просвещением» они подрывают основы ислама. Многое стало очевидным во время войны в Ливане: нападения сирийцев на палестинские лагеря ясно показали, что сирийцы в первую очередь мечтают о Великой Сирии. Развитие ситуации в Иране и Ливии дает нам возможность предположить, что столкновение между исламом и «марксизмом» может стать неизбежным, причем разменной монетой в нем будут палестинцы. Усиление ислама делает арабский мир непредсказуемым. Остатки либеральных западных структур в Иране, на которые США все еще пытаются делать ставку после свержения шаха, давно уничтожены. Государство Кемаля Ататюрка когда-то задумывалось по образцу западных стран, но процессы, которые происходят в этом государстве сегодня, вызывают все большие опасения. Садат может лишиться власти в любой момент. В Мекке возросло влияние ваххабитов, собственный королевский дом стал для них слишком «западным», возможно, из-за связей с палестинскими марксистами, но в любом случае это еще один признак того, что исламский мир пришел в движение. А когда исламский мир приходит в движение, он становится взрывоопасным. Наивно ожидать ренессанса ислама, с таким же успехом можно ожидать ренессанса готики. По тем же причинам никогда не произойдет иудейского возрождения: храм Соломона не будет восстановлен. Собственно, уже тот храм, который перестроил Ирод, был памятником римско-эллинистической культуры, а не иудейской. Перед Израилем стоят совсем другие задачи. Государство, которое расположено в центре арабского мира и противостоит этому миру, не может позволить себе лидеров, подобных Бегину: достаточно того, что Израиль уже признал одного террориста, пусть и бывшего, — Арафата. Я так скажу — пытаясь придать еврейскому государству религиозные обоснования, Бегин ввергнет его в неконтролируемую пучину иррационального. Израиль, возникший в силу естественного права, должен быть современным государством и функционировать как современное государство: Израиль должен стать центром арабо-израильского просвещения. Пусть даже это современное рациональное государство на каждом шагу само грозит запутаться в иррационализмах и всевозможных идеологиях. Государство Израиль не тождественно Земле обетованной, политика и религия больше не совпадают. Если политическую проблему перевести в религиозную плоскость, то эта проблема станет неразрешимой. Ситуация и так вот-вот перерастет в конфликт. Усиление ислама в арабских странах вокруг Израиля увеличивает опасность их столкновения с современной цивилизацией, благодаря которой они существуют, следовательно, зависят от нее, — но тем сильнее эти анахронические образования будут стремиться развязать войну: прямую войну против Израиля или войну, в которую будут втянуты палестинцы. Эта война уничтожит тех, кто находится в меньшинстве, — евреев, а вместе с ними палестинцев, которые по примеру евреев тоже мечтали создать рациональное государство. Израиль должен понять, что палестинское государство необходимо ему самому, палестинцы должны понять, что только Израиль способен обеспечить существование их государства в эпицентре нестабильности: израильтяне и палестинцы просто обязаны поддерживать друг друга. Сегодня подобный союз кажется маловероятным. Но вспомним, сколько в истории было таких маловероятных союзов и невозможных ситуаций. И как стремительно они становились реальностью. Может быть, история преподаст нам еще один урок? Способны ли мы сегодня понять то, что когда-то казалось нам совершенно понятным? Время неумолимо подталкивает Израиль к решению этого вопроса, а время — понятие относительное. Три года назад, когда мы с женой в последний раз были в Израиле, нас встречал в Тель-Авиве археолог, который должен был отвезти нас в Иерусалим. По дороге он рассказал, что при раскопках был найден дверной косяк, причем находка относится к тому времени, когда Иерусалим был под властью персов. Я удивился и стал возражать, ведь этот период длился всего четырнадцать лет. «Четырнадцать лет — огромный срок», — раздраженно ответил археолог. Я понял его: он и сам жил в государстве, история которого на тот момент насчитывала только тридцать лет. Через сто сорок пять дней Садат прибыл в Иерусалим. Никто не мог предположить такого развития событий; когда я писал эти строки, никто не мог предположить, что начнется Ирано-иракская война, а вот в Польше, наоборот, все спокойно, и к своему «возможно» я ничего не могу добавить. Кремль словно говорит: «Мне отмщение…»
IX
Недели две назад, глубоко за полночь, когда моя работа была близка к завершению, я решил почитать перед сном. На глаза мне попалась книга Алекса Комфорта «Природа и человеческая природа. Самоосвобождение человека из-под власти инстинктов». Я подумал: «Неужели у автора еще остаются какие-то иллюзии…» И прихватил книгу с собой в кровать. В памяти то и дело всплывали мысли из Канта, Поппера, Колаковского, Маутнера и Шопенгауэра, и тут вдруг я с удивлением обнаружил, что прежде уже читал Комфорта. Многие места в книге были подчеркнуты, а одно предложение я даже выписал на чистый лист перед титульным: «И все-таки ситуация, при которой, скажем так, высший руководящий центр человека получает указания и распоряжения из тайного отделения, которое руководствуется собственной логикой и собственными целями и отличается выдержкой трехлетнего ребенка, — такая ситуация, скорее всего, будет исключением». Это предложение поразило меня. Меня словно облапошили, все, чем я занимался последнее время за своим письменным столом, вдруг предстало полной бессмыслицей. Мой писательский высший центр, руководимый тайным отделением с собственной логикой, собственными целями, и нетерпеливый, как трехлетний ребенок, в очередной раз сыграл со мной злую шутку. Зачем вступать в борьбу против иррационального, против идеологий, если человек не может без них обойтись, если они необходимы человеку, как трехлетнему ребенку необходимы сказки? Если человек иррационален, подчинен необходимости и эту необходимость он не в состоянии понять, поскольку не желает ее признать, — все рациональное превращается в его врага. К чему я писал эти строки, перечеркивал, формулировал заново? В чем смысл моих бесконечных нападок на римско-католическую церковь? В том, что я протестант и должен утвердить себя в этом качестве? Не потому ли я пытаюсь опровергнуть религиозные догмы, что не в состоянии сформулировать свою собственную веру? А веру можно как-то сформулировать? Я ломаю голову — в чем еще обвинить марксизм! Может, я просто хочу защитить самого себя, поскольку никогда не был марксистом? Я бросаю упрек советской идеологии — сама ее природа требует врагов! А что есть мое сочинение, если не поиск врагов и борьба с найденными врагами? Получается, я сам свой маленький Советский Союз? Мне хотя бы немного удалось отразить действительность или я только боролся с самим собой, пытаясь сломать стену собственного духа, которая навсегда отделила меня от действительности? А может, любое писание — это самоописание и действительность в нем — лишь субъективный «случай» пишущего сумасброда? А сам я не был иррациональнейшим существом, когда работал над «Последующими размышлениями»? Или это страх заставляет меня писать — как он заставлял меня в детстве насвистывать, когда мне приходилось спускаться в темный подвал? А может быть, мое стремление понять мир, в который я заброшен, есть попытка увековечить секунду, сохранить ее в безвременном? Или все наши размышления подобны той каменной глыбе, которую пытался вкатить на гору Сизиф? Не так ли и мы беремся за вкатывание глыбы — в надежде, что глыба хоть на секунду, на десятую, сотую долю секунды останется на вершине? Или наоборот, она будет торчать там — упрямо и бестолково, как памятник собственной мысли: здесь размышляли… Не окружают ли нас повсюду подобные памятники человеческой мысли? Был ли Сизиф одинок в своем занятии? Может, Аид, владыка подземного царства и брат Зевса, ошибался, когда рассказывал только об одном Сизифе? Разве ему нечем было заняться — к примеру, супругой Персефоной, одной из самых красивых богинь, или ее подругой Гекатой, богиней колдунов и привидений, которая меняла свои обличья и становилась то львом, то собакой, то ослом; а когда Персефона покидала царство мертвых и возвращалась на землю, то Аиду собственные владения становились и вовсе неинтересны: кому угодно может наскучить созерцание вечных наказаний. Так что Аид вполне мог ошибаться: Сизиф был не один, их было много, этих Сизифов. Их глыбы остаются торчать на вершине, как навязчивые идеи, а целые поколения Анти-Сизифов силятся сбросить их с горы — и вот то одна глыба, то другая с грохотом катится вниз. Но Аид, все измеряющий вечностью, созерцает это как единый процесс, смешивает одного Сизифа с другим, а Сизифов, в свою очередь, с Анти-Сизифами — все сливается в его глазах и предстает как нескончаемое вкатывание и падение глыб-памятников. Простим ему это заблуждение — вот уже новые Сизифы стремятся взгромоздить на гору свои глыбы — черт возьми, теперь мне кажется, что я один из них, — и на вершине уже показался тот противник, который сбросит мою глыбу и похоронит меня под этим памятником моей же собственной мысли.