Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не намного дальше продвинет нас и то определение человека, которое в IX веке дал Ноткер Губастый (Notker Labeo): «человек есть разумное животное, смертное и способное смеяться» (homo est animal rationale, mortale, risus сарах). Этот монах задает себе вопрос: «Что такое человек?» и отвечает: существо, обладающее способностью к смеху и вызывающее смех (Quid est homo? Risibile. Quid est risibile? Homo)7. Но почему такое странное сочетание качеств: разумности, подверженности смерти и способности к смеху? Не объясняется ли оно тем, что только смехом — качеством, которым, действительно, из всех живых существ обладает один только человек, — можно примирить разум и смертную природу человека? Смех в присутствии ужасного, как защитная реакция на страх смерти, на темные и неведомые стороны существования, служил своего рода медиатором между смертью и разумом8. Это объединение и вместе с тем сталкивание противоположных движений души побуждает высказать предположение, что Ноткеру не вовсе чужды размышления о психологии индивида.

Далее приведенных дефиниций человека и личности антропология средневековых мыслителей не продвинулась. Причина, повторяю, в том, что в их сознании доминировала идея Бога, Абсолютной Личности, а на человека падал уже отраженный свет.

В текстах мирского характера термин «persona» нередко мог служить эквивалентом homo («кто-то», «некое лицо»), но не обозначал индивидуальную человеческую личность. Чаще же он прилагался к обладателям определенного социального статуса. Понятие «персона» устойчиво сочетается с понятием должности, высокого сана — «светский господин высокого достоинства» (laicus magnae personae). Алан Лилльский дает соответствующее определение «персоны»: «тот, кто занимает почетное положение» (Persona dicitur aliquis aliqua dignitate praeditus). Записанный в Англии в начале XI века трактат, в котором разъясняются функции, обязанности и права представителей различных общественных групп и должностных лиц, так и назван — «Rectitudines singularum personarum»9. Но в данном случае термин «persona» применяется и к лицам низкого статуса, включая зависимых крестьян.

Антропологические аспекты слабо развиты не в одной только теологии эпохи. Если обратиться к истории западноевропейских языков, то нетрудно убедиться в том, как медленно и с каким трудом внедрялись в обиход все слова, обозначавшие личность, индивидуальность, человеческий характер. Понятия, связанные с психологией личности, лишь относительно недавно утвердились и вошли в обиход. Слова с приставкой self-, обозначающие отношение индивида к самому себе, к его самоощущению, стали многочисленными, собственно, только со времен Реформации. И тогда же в широкое употребление вошел словарь понятий, указывающих на установки личности и душевные состояния. Человеческие чувства, которые на протяжении Средних веков рассматривались в качестве своего рода самостоятельных сил, обладающих независимым существованием и заполняющих или покидающих душу индивида, постепенно осмысляются как неотъемлемые психические качества личности. Обозначения личности (personnalite, individu и др.), известные со времен Возрождения, входят в активный оборот лишь в Новое время10. За всеми неприметными в повседневной практике смещениями лингвистических значений и возникновением новых слов (personnification, individuel, individualiser, individualisation, individualisme…) кроются психологические процессы осознания себя личностью.

Личина, маска медленно и с трудом прорастала в личность…

Совершенно очевидно, что отмеченные выше сдвиги значений в понятии «persona» не были результатом автономного развития лексики, или богословия, или психологии. Все эти лингвистические мутации были связаны с трансформациями человеческих групп и с изменениями в мироощущении людей, эти группы образовывавших.

Но было бы поспешным заключать, исходя из изложенного, будто Средние века так и не подошли к понятию личности и что «persona» осталась термином, относящимся исключительно к Богу. Мы увидим далее, что уже в XIII веке произошел переход к иному пониманию личности. Как ни странно, историки, насколько мне известно, упустили из виду это в высшей степени знаменательное явление.

Бертольд Регенсбургский: притча «О пяти фунтах»

Перед нами прошла серия немногочисленных, к сожалению, опытов образованных людей XII–XIII веков, в которых с большей или меньшей ясностью вырисовывается их самосознание. «Автобиографии» и «исповеди» трудно подвести под какой-либо общий деноминатор, поскольку типическое в этих произведениях всякий раз по-своему неразрывно сочетается с индивидуальным и неповторимым. Доминирующие в средневековой мысли и словесности формы выражения и топика все же не могут скрыть от взора историка особенности каждой отдельной личности. Но при этом необходимо не забывать, что мы неизменно остаемся в пределах относительно узкого круга, преимущественно, если не исключительно, лиц духовного звания. Litterati образовывали небольшую прослойку в обществе, состоявшем в подавляющем большинстве из illitterati. A потому остается открытым вопрос: в какой мере эти несомненно ценные высказывания ученых людей способны дать нам более общее представление о типе или, лучше сказать, типах личности, какие были возможны в то время.

Рассуждения интеллектуалов Средневековья о «персоне», любопытные сами по себе, едва ли позволяют ухватить средневековую человеческую личность в ее неповторимой исторической самобытности. Для этого, видимо, нужно было бы оставить теологов и философов и спуститься в толщу общества, на тот уровень, где живут не абстракциями, но более конкретными и наглядными образами и повседневными представлениями и интересами. Возможно ли это? В эпоху, когда устное слово преобладало над записанным, когда подавляющее большинство населения оставалось на фольклорной стадии и не имело доступа к книге и грамотности, такой прорыв к мыслям и представлениям рядового верующего, «простеца», кажется делом нелегким. Нелегким, но не невозможным.

Существуют жанры средневековой словесности, вышедшие из-под пера образованных, духовенства и монахов, но адресованные не узкому и замкнутому кругу посвященных в тонкости теологии и схоластики, а всем верующим. Проповеди, исповедальные книги (libri poenitentiales), нравоучительные «примеры» (exempla), «видения» потустороннего мира (visiones), рассказы о чудесах (miracula) и жития святых (vitae), пособия по популярному богословию, благословения и заклятия, применяемые церковью, сочинялись с тем, чтобы воздействовать на сознание паствы. Но именно поэтому между мыслью проповедника, священника и исповедника, с одной стороны, и сознанием прихожан — с другой, устанавливалась «обратная связь»: автор такого рода сочинения не мог не говорить с ними на языке образов и понятий, которые были доступны их разумению, были их языком. Это был вместе с тем и один из языков самого монаха или духовного лица (наряду с языком высокого богословия).

Поэтому, вчитываясь в произведения перечисленных сейчас жанров, мы можем расслышать два голоса: голос «простеца» — необразованного, «фольклорного человека» (illitteratus, idiota), в сознании которого творились и хранились «пред-культурные», необработанные и непроясненные ферменты культуры, с одной стороны, и Простеца как носителя антитетичной культуры средневековой эпохи, обращавшегося к этим «фольклорным простецам», — с другой1. Голос первого смутно слышен сквозь голос второго; фрагменты сознания невежественного прихожанина доходят до нас процензурированными духовником и проповедником. И тем не менее именно здесь историк может приблизиться к уровню ментальностей, который скрыт от его взора в официальной теологии и «исповедях-мемуарах» людей типа Абеляра или Гвибера Ножанского.

87
{"b":"849530","o":1}