Напрашивается предположение, что мир живых и мир мертвых в восприятии средневековых людей, будучи, казалось бы, четко разделены, вместе с тем парадоксальным образом представляли собой некое противоречивое единство.
Отдельные индивиды умирают лишь на короткий срок; постранствовав по аду или чистилищу, подойдя к вратам рая, они затем возвращаются к жизни и свидетельствуют об увиденном за ее порогом. К происходящему за гробом существует огромный и неослабевающий интерес. И в самом деле, что может быть важнее, нежели знать, какая участь ожидает человеческую душу после смерти тела? Был распространен обычай, согласно которому друзья уславливались: тот, кто умрет первым, обязывался возвратиться затем к оставшемуся в живых приятелю и поведать ему о том, как его душа «устроилась» в потустороннем мире. Обитатели обоих миров связаны многими взаимными интересами. Поистине, мир человеческий — это единство живых и мертвых.
Если мы обратимся к «Божественной Комедии», то увидим, что обитатели ада и чистилища предстают взору Данте в виде личностей, обуреваемых теми же страстями, что и живые люди. Они не только страдают от мук, на которые обречены, но испытывают всю гамму эмоций, от сожалений до ненависти, от раскаяния до способности прорицать. Менее всего они похожи на бесплотные тени (хотя как раз тени, отбрасываемой живым существом, их «тело», вернее, «тело» их души, не имеет). Но такого рода качествами их наделила творческая фантазия поэта, который глубоко преобразил visiones — видения потустороннего мира, распространенные в предшествующий период, — в художественное творение. В собственно visiones личностные особенности их персонажей выражены намного слабее. Люди, умершие лишь на время и возвращенные к жизни волею Творца, концентрировали свое внимание не столько на индивидах — обитателях мира иного, сколько на муках, ими претерпевамых. Личностные характеристики пленников чистилища и ада не то чтобы вовсе игнорировались этими визионерами, но, как правило, не вызывали специального интереса.
Следовало бы, в частности, отметить и такой контраст между «Божественной Комедией» и visiones: те, кого Данте повстречал «по ту сторону», обладают личными именами, а нередко и биографиями; упоминаемые же в «видениях» грешники сплошь и рядом безымянны. И причина, по-видимому, заключается не только в отсутствии у визионеров столь глубокого интереса к встреченным ими обитателям преисподней, какой присущ великому флорентинцу, но и в том, что, согласно средневековым верованиям, умерший утрачивал свое имя. В самом деле, когда матери Гвибера Ножанского явился призрак ее покойного мужа и она назвала его по имени (Эверард), он отвечал ей, что после кончины человек лишается собственного имени. Трудно судить, насколько общераспространенным считалось это правило, но даже если мы имеем дело с отдельными случаями, то приходится предположить, что, на взгляд людей той эпохи, со смертью личность утрачивала некоторые свои существенные качества, а имя индивида несомненно принадлежало к их числу.
Тем не менее человеческая личность не прекращает своего существования с кончиной индивида. Соответственно, биография не завершается моментом смерти. Можно сказать больше: подлинная оценка индивида не может быть дана, исходя из его деяний, совершенных при жизни (как это представляли себе в дохристианскую эпоху те же скандинавы: они верили, что после смерти человека навсегда останется одна лишь слава о его делах), ибо есть Высший Судия, который вынесет приговор каждой душе, и в свете Его приговора станет окончательно и навеки ясно, кем был тот или иной индивид: грешником или праведником. Все прочее наносно и несущественно, земные дела — ничто пред лицом вечности, и лишь на ее пороге окончательно откроется, какова подлинная «цена» души.
Арьес, справедливо отметив, что в этой системе религиозных верований итог жизни индивида может быть подведен только на Страшном суде, указывал: человеческая биография остается незавершенной вплоть до этого момента. Но когда же он наступит? Второе пришествие Христа, сопровождающие его воскресение из мертвых и суд над родом человеческим отнесены, согласно учению церкви, к «концу времен», предстоящему в никому не ведомом будущем, поскольку только Господу известны «сроки». Между моментом кончины индивида и вынесением приговора в конце света существует временной разрыв неопределенной длительности. Биография индивида разорвана надвое: земное существование и его оценка разделены своего рода сном, в каковом умершие пребудут до нового прихода Господа.
Все это хорошо известно из теологии, но что это означает, если рассматривать проблему в плане изучения личностного самосознания в Средние века? Для этого нужно, говорит Арьес, углубиться в «подвалы» коллективного сознания. По его мнению, до определенного периода в средневековой культуре отсутствовала идея завершенной в себе личности. Лишь в смерти индивид открывает собственную индивидуальность. В этот момент происходит «открытие индивида, осознание в час смерти или в мысли о смерти своей собственной идентичности, личной истории, как в этом мире, так и в мире ином»10.
Мысль Арьеса о связи представлений о смерти и загробном суде с самосознанием личности, несомненно, глубоко верна и плодотворна. Ее экспликация на конкретном материале, напротив, не выдерживает критики. Ошибки Арьеса вызваны, с одной стороны, игнорированием важных пластов средневековых источников, с другой стороны, тем, что этот исследователь, при всем его новаторстве, остался пленником теории линейного прогресса. Судите сами.
Арьес полагал, что образ Страшного суда отсутствовал в начале Средневековья, когда якобы доминировала вера в то, что покойники мертвым сном спят и будут продолжать спать вплоть до Второго пришествия. По его утверждению, лишь в XII–XIII веках, когда на западных порталах соборов появляются сцены Страшного суда, сложилась самая его идея. Далее, Арьес считал, будто мысль об индивидуальном суде над душой человека, происходящем в момент его кончины, относится лишь к XV столетию, поскольку в это время появляются гравюры, изображающие подобный суд: у смертного одра умирающего собираются ангелы и демоны, между которыми происходит тяжба из-за души индивида. Итак, на смену Страшному суду, когда Христос будет судить весь род людской, в конце Средних веков приходит суд над одиночкой. Это изменение — смена «великой эсхатологии» «эсхатологией малой» — объясняется, по Арьесу, ростом индивидуализма, «освобождением личности» от традиционных психологических пут. Это изменение происходит, собственно, уже в эпоху Возрождения.
Более внимательное обращение с историческими источниками и расширение их круга побуждает сделать существенно иные выводы. Во-первых, идея Страшного суда изначально присутствует в христианстве, причем Евангелия говорят как о суде, который произойдет «в конце времен», после Второго пришествия (Мф 24:3 ел.; 25:31–46; 26:29; 13:39 сл., 49–50; 19:28 и др.), так и о карах грешникам и наградах праведникам, которые воспоследуют незамедлительно после кончины индивида. Христос говорит распинаемому вместе с Ним преступнику: «…истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лк 23:43; ср. 9:27). Сразу же после смерти нищий оказывается в лоне Авраамовом, а богач — в аду (Лк 16:22 сл.). Но то, что у Матфея имеется в виду коллективный суд после Второго пришествия, тогда как у Луки речь идет о решении участи индивидуальной души непосредственно после смерти человека, не порождало разительного противоречия, поскольку первые христиане ожидали скорого возвращения Христа — они ощущали себя живущими накануне исполнения последних сроков.
Разрыв между идеями «великой» и «малой» эсхатологии обострился в последующий период, когда конец света оказался отдаленной перспективой. Арьес не прав, утверждая, будто в Раннее Средневековье отсутствовала идея Страшного суда. На самом деле в иконографии традиция его изображения восходит по меньшей мере к IV веку, а в период Каролингов такого рода памятников было уже довольно много11. Страшный суд представлял собой реалию христианского сознания с самого начала средневековой эпохи.