Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Если Брехт с подозрением относился к солидарности Беньямина с нерешительностью Кафки, то Шолем скептически оценивал теологические аспекты работы о Кафке. Ключевые заявления, прозвучавшие в его переписке с Беньямином, достойны того, чтобы привести их целиком. Шолем писал:

Присутствующее у тебя изображение преданимистической эпохи как видимого настоящего у Кафки – если я понял тебя верно – весьма проницательно и превосходно. Ничтожность этого настоящего представляется мне очень сомнительной, сомнительной в плане тех финальных моментов, которые тоже имеют здесь решающее значение. Мне бы хотелось сказать, что на 98 процентов все это разумно, но отсутствует завершающий штрих, что ты, кажется, почувствовал сам, так как ты со своей интерпретацией стыда (здесь ты определенно попал в точку) и Закона (а здесь у тебя начались проблемы!) ушел с этого уровня. Существование секретного закона опровергает твою интерпретацию: он не может существовать в предмифическом мире химерического сумбура, не говоря уже о том очень своеобразном способе, которым ты объявляешь о его существовании. Ты зашел здесь слишком далеко в своем отрицании теологии, выплеснув вместе с водой и ребенка (BS, 122–123).

В ответе Беньямина не слышно оправдательного тона, с которым он иногда реагировал на слова своего друга, критиковавшего Беньямина за его недостаточный иудаизм. В своих размышлениях по поводу вопроса о том, каким образом воспринимать «в духе Кафки проекцию Страшного суда на всемирную историю», Беньямин подчеркивал неспособность Кафки дать ответы, проистекавшую из пустоты, которую он ощущал вместо спасения. «Я ставил своей целью показать, как Кафка пытался – на нижней стороне этой „пустоты“, так сказать, под ее подкладкой, – прийти к спасению. Из этого следует, что любая победа над этой пустотой… была бы для него отвратительна» (BS, 129).

В качестве своего рода ответа и с тем, чтобы целенаправленно скорректировать круг чтения Беньямина, Шолем послал ему длинное стихотворение, так же, как поступил в ходе дискуссий об Angelus Novus. Обращение Шолема к поэзии в обоих случаях могло быть сознательной провокацией, бросающей вызов воззрениям первого литературного критика той эпохи посредством откровенно плохих стихов. Ответ Беньямина привязан к ключевым идеям стихотворения Шолема, обходя молчанием его эстетические достоинства:

1. Я бы хотел осторожно охарактеризовать взаимоотношения между моим эссе и твоим стихотворением следующим образом: ты берешь «пустоту откровения» в качестве своей отправной точки… искупительно-исторической перспективы сложившихся судебных процедур. Я же беру в качестве отправной точки слабую, абсурдную надежду, а также тех существ, для которых эта надежда предназначается и в которых же вместе с тем отражается эта абсурдность.

2. Если я объявляю стыд самой мощной реакцией со стороны Кафки, то это ни в коем случае не противоречит моей интерпретации в целом. Напротив, изначальный мир, тайное настоящее Кафки, является исторически-философским указателем, выводящим эту реакцию за рамки частной сферы. Ибо было сорвано – если придерживаться изложения Кафки – действие Торы.

3. Именно в этом контексте встает проблема Писания. Потеряли его ученики или же они оказались неспособны расшифровать его, приводит к одному и тому же итогу, поскольку Писание в отсутствие прилагающегося к нему ключа – это не Писание, а жизнь. Жизнь, идущая в деревне у подножия холма, на котором стоит замок. Именно в этой попытке превратить жизнь в Писание я усматриваю смысл «разворота», который является целью многих иносказаний Кафки – в качестве примеров можно привести «Соседнюю деревню» и «Верхом на ведре». Образцовым является и существование Санчо Пансы [из «Правды о Санчо Пансе»], поскольку оно фактически сводится к перечитыванию своего собственного существования, каким бы шутовским и донкихотским оно ни было.

4. Я с самого начала подчеркивал, что ученики, «потерявшие Писание», не принадлежат к гетерическому миру, потому что я причисляю их к помощникам тех существ, для которых, по словам Кафки, имеется «бесконечно много надежды».

5. То, что я не отрицаю присутствия в творчестве Кафки компонента откровения, вытекает уже из моей оценки его мессианского аспекта, выражающейся в объявлении его произведений «искаженными». Мессианской категорией у Кафки служит «разворот» или «изучение». Ты верно полагаешь, что я хочу изменить не путь, которым идет теологическая интерпретация сама по себе – я сам пользуюсь этим путем, – а только ту надменную и легкомысленную его разновидность, которая порождена Прагой [то есть Максом Бродом] (BS, 134–135).

Точно так же, как и великое эссе о Карле Краусе, эссе о Кафке отмечает точку кристаллизации в беньяминовской мысли. «Эта работа, – писал Беньямин осенью Вернеру Крафту, – привела меня на перекресток моих мыслей и рассуждений. Дополнительные размышления сулят мне то же самое, что сулит путнику компас в неизведанной местности» (C, 462). Но в то же время он верно оценивал свои шансы на то, чтобы зарабатывать на жизнь работами о немецкоязычной литературе в новом мире изгнания. «Думаю, что статьей о Кафке я закрыл серию моих литературных эссе. В течение какого-то времени у меня не будет пространства для подобной работы. Возможно, легче пристроить книгу, чем найти дом для подобных текстов, и потому я намерен обратиться – в той степени, в какой я вообще могу что-то планировать, – к более масштабным начинаниям. Впрочем, исходя из того, в какой степени мне доступно подобное, не следует слишком глубоко вдаваться в это» (GB, 4:509).

Но даже работая над этими более масштабными проектами, Беньямин продолжал регулярно отправлять в Германию небольшие тексты. Во Frankfurter Zeitung были изданы рецензии на книги о Шиллере и о средневековом Minnesang, критика на работу швейцарского психоаналитика и психолога-экзистенциалиста Людвига Бинсвангера и две главки из «Берлинского детства» («Общество» и «Цветочный двор»). Другие издательские каналы упорно не желали открываться. Беньямин ответил на приглашение Морица Шпитцера прислать что-нибудь для очередного альманаха издательства Schocken Verlag, предложив часть эссе о Кафке, но узнал, что Макс Брод установил «монополию на интерпретацию» творчества Кафки. Из этой коллизии родилась диатриба против редакторов, в которой повторяется знаменитое восклицание Гете «Боже, покарай издателей!». Она была адресована Вернеру Крафту, тоже написавшему работу о Кафке, которую постигла аналогичная участь: «Поскольку я еще не нашел ни одного редактора, который бы не пытался компенсировать полное отсутствие влияния на издателя посредством высокомерного обращения с авторами, это меня совсем не удивляет» (GB, 4:466). При этом Беньямин сам устроил так, чтобы другие издания, включая Die Sammlung Клауса Манна, никогда не брали его текстов. Даже вопиющая нищета Беньямина не могла перевесить его враждебности к легковесному либерализму, характерному для журнала Манна. Так, он ответил на предложение Манна числиться автором его журнала, заявив, что согласится на это лишь в том случае, если его действительно станут регулярно печатать. Это требование выглядит достаточно разумным, если только не учитывать одну тонкость: Беньямин предложил, чтобы Манн учредил в журнале раздел, зарезервированный для заметок (Glossen), которые представляли бы собой комментарии к серии книг авторов-коммунистов.

Тщетные в большинстве своем попытки печататься заставили Беньямина предвзято относиться к успехам некоторых его друзей, особенно Блоха, часто становившегося мишенью саркастических шуток, которыми обменивались Беньямин, Адорно и Шолем. Беньямин сообщал Шолему, что «серия об Арсене Люпене – ты, конечно, знаешь этого знаменитого джентльмена-cambrioleur – вскоре пополнится продолжением в виде новой книги Эрнста Блоха „Наследие нашей эпохи“. Я горю от нетерпения ознакомиться с ней, во-первых, будучи любопытным от природы, а во-вторых, из желания узнать, что я, будучи сыном нашей эпохи, могу унаследовать из своих собственных работ» (BS, 145). Но ни эти насмешки, ни постоянные обвинения в изощренном литературном воровстве не помешали Беньямину добавить, что он надеется вскоре вновь увидеть Блоха.

125
{"b":"849421","o":1}