«А я еще жалуюсь», — подумала Лина и услышала, как сзади мягко подкатила машина. Тот самый шофер, что вез ее в первый раз, распахнул дверцу кабины:
— Садитесь, подброшу.
— Спасибо, я лучше пройдусь.
— Тогда хоть помогите.
Лина заглянула в кабину: на сиденье, раскинув ноги и положив голову шоферу на колени, спала Нанка.
— Как в город ехала, все щебетала, а оттуда — сморило.
— А зачем вы ее брали? — спросила Лина.
Шофер сбоку и как-то странно поглядел на Лину.
— Действительно — зачем? Вот я всегда так: сперва сделаю, а потом спрашиваю себя — зачем?
— Да я не в обиду вам сказала.
— Я тоже не в обиду. Но если рассудить — мать в поле, девчонка бесприглядная, а так все-таки со мной. Да и разве от нее отвяжешься? Репей-девка.
Пока он это говорил, Лина села в кабину, взяла к себе Нанку. Шофер протянул пачку сигарет:
— Хотите?
— Спасибо. Не курю.
— Вот как? — он усмехнулся. — В таких случаях один мой знакомый говорит: черт те что и сбоку бантик.
Они ехали молча, пока не выехали на проселочную дорогу; тут машину тряхнуло, и Нанка проснулась.
— Тетя Линочка! — обрадовалась она. — А мы с Сережкой думали, что ты совсем не вернешься.
— Как видишь — вернулась.
Насовсем?
— Не знаю, Нанка.
Нанка приподнялась и покрутила перед носом шофера растопыренными пальцами:
— Ага, Сережка, а ты говорил: «москвичка, москвичка». Ничего и не москвичка, тетя Лина в Ленинграде жила.
Она посмотрела на Сережку, увидела, что тот покраснел, и тут же перевела разговор:
— Тетя Лина, а Ленинград большой?
— Очень большой.
— И все дома, дома?
— Одни дома, Нанка.
Та на минуту задумалась.
— А где же там хлеб сеют?
Ехать стало куда веселее. Нанка взобралась Сережке на колени и стала дудеть на каждую ворону, присевшую у дороги, на каждого воробья. А когда проезжали березовую аллею, напомнила:
— Сережка, а опохмеляться?
Сережка смутился:
— Некогда. В другой раз.
— Ага, ты обещал. Ты Обещалкин, да? Ну-ка, нажимай на тормоз!
Пришлось Сережке остановить машину. Это была знакомая уже Лине аллея с подвешенными на березах горлачами.
Нанка выскочила из кабины, схватила палку и побежала по аллее, легонько ударяя палкой по горлачам. Горлачи запели в ответ тонко и весело, а Нанка расхохоталась. Бежала и хохотала, словно дразнилась: а ну, кто веселей? Добежав до конца аллеи, она повернула назад и чуть не налетела на Сережку. Тот стоял, расставив широко ноги, и пил из горлача сок. Пил он жадно, большими глотками, а сок стекал по подбородку, лился за ворот синей рубашки.
— Смотри, — подождав, пока он напился, сказала ему Нанка и показала рукой на березку. — На тебя похож.
На самом краешке горлача сидел скворец и тоже пил березовик. На макушке у него смешно торчал хохолок, точь-в-точь такой, как у Сережки.
— Вот нахалюга! — засмеялся Сережка и замахнулся на скворца: — Ты что, забыл, что тебя дома дети ждут? Ишь гуляка!
А скворец взял и назло Сережке окунулся в горлач с головой. Вынырнул и отряхнулся, только брызги по сторонам. Нанке даже на нос попало. Она утерла нос ладошкой и показала скворцу язык. Только тогда тот обиделся и улетел.
— И часто вы здесь опохмеляетесь? — спросила Лина Сережку.
Он стоял у березки, прислонившись головой к стволу, и глядел в небо, и она только сейчас заметила, какие синие-синие у него глаза.
— Да, почитай, каждый день, — признался Сережка.
— Вот и неправдашки, — обиделась на него Нанка. — Сережка для всех горлачей купил. Кто хочет…
Сережка не дал Нанке договорить, схватил ее и подкинул высоко над головой. И когда поймал, то не опустил на землю, а подержал на руках. Держал и смеялся, видя, как она барахтается в небе.
И так как Нанке это тоже нравилось — болтать ногами в воздухе, он спросил:
— А правда хорошо, Нанка?
— Что хорошо?
— Ну так, вообще, жить хорошо. Скажи?
— Подбрось еще разок, тогда скажу.
Сережка еще подбросил и еще, но, когда наконец опустил ее наземь, нахмурился вдруг, погрустнел.
— Ты чего, Сережка? — глянув на него и угадав его состояние, чуть не заплакала Нанка.
— Да так. Жениться вот хочу, — сказал он и покосился на Лину, — да никто замуж не идет. Выходила бы ты за меня, что ли?
Нанка прищурила один глаз и внимательно поглядела на Сережку: шутит он или говорит правду? Сережка вроде не шутил, и тогда Нанка поставила условие:
— А велосипед мне починишь?
— Починю! Обязательно починю! — засмеялся Сережка и включил газ.
ВАСИЛЬЕВНА ТОЖЕ ВСТРЕТИЛА ЛИНУ, будто не на три дня они расставались, а на целую вечность.
— Это ж надо, укатила — и никому ни слова, — выговаривала она. — А мы тут жди, переживай за нее. Город незнакомый, чужой. А вдруг заблудилась? Нет, уж в следующий раз я тебя одну никуда не пущу. И не думай.
И столько тревоги и радости было в ее голосе, что Лина не выдержала и расплакалась. Она плакала и чувствовала, как вместе со слезами, будто растворяясь в них, уходило из сердца все горькое, обидное. «Зачем же тогда я плачу?» — спросила она себя, а слезы все равно текли и текли, не подчиняясь ей, горячие, жгучие слезы. Но сквозь слезы, сквозь всхлипы она все-таки услышала, что и Васильевна тоже плачет.
— А вы чего?
— Да так. Чтоб тебе веселей было. Вместе всегда веселей плакать.
Потом они перестали плакать, успокоились, и Васильевна потребовала:
— Ну а теперь выкладывай все, как на духу.
И неожиданно для самой себя Лина рассказала ей все: и про доктора, и про бюллетень. И самое страшное — что ей некуда отсюда ехать.
Васильевна притянула к себе голову Лины и чмокнула в макушку.
— Вот и хорошо, что некуда. А чем у нас не курорт? Не Гагры, конечно, зато молока сколько хочешь, куры начали нестись. Да я тут мигом тебя вылечу! Шишек сосновых натоплю, сало, говорят, помогает. Перетоплю со столетником. Какавы добавлю, будет, как шоколад.
— Но чем же я заниматься буду, ведь без работы… Васильевна всплеснула руками:
— А думаешь, в хозяйстве работы мало? Только начни, и пойдет и пойдет одна за другую цепляться.
— Но ведь я ничего не умею!
— Научишься! Это ж не детишек учить. — Она заглянула Лине в глаза: — А хочешь, телевизор куплю? Нам-то с Нанкой он ни к чему был.
Потом она будто вспомнила что, задумалась.
— Мам, ты чего это, а? — спросила Нанка.
— Да так, ничего, пойду проверю, что там с удобрениями.
Но, выйдя из хаты, еще долго стояла на крыльце и гладила рукой шершавый столб притолоки. Сзади тихо подошла к ней Нанка, молча заглянула в глаза и потерлась носом о теплую мамину руку. Такая была Нанкина ласка.
ЛИНЕ ВСЕ ВРЕМЯ ХОТЕЛОСЬ СПРОСИТЬ ВАСИЛЬЕВНУ, почему она одна и где отец Нанки, но все как-то стеснялась. К тому же Нанка все время вертелась рядом, а от нее — Лина это чувствовала — мать скрывала свое горе, держалась так, будто и в самом деле счастлива. Да и это ли не счастье — Нанка растет, такая забавница. Обо всем же остальном и думать нечего, да и некогда. Весной у агронома работы, хоть чуру проси. Только просить чуру не у кого, тяни до конца свою лямку, а осень придет, все разберет и по заслуга со всеми расплатится.
Пропахшая потом, землей, навозом, возвращалась Васильевна с полей затемно, успевала только поужинать да так частенько и засыпала за столом. Нанка осторожно будила ее и переводила на кровать.
— Спасибо, дочушка, я уж сама, — и опять засыпала на полуслове, а Лина зато еще долго ворочалась в своем уголке и никак не могла заснуть.
За свою жизнь она привыкла знать, что весенние ночи короткие, а вернее, их совсем не было в Ленинграде, а здесь они, как мутные воды, текут, и нет им ни конца и ни края. Плывут, плывут воспоминания, наплывают одно на другое, сталкиваются, как разбитые лодки на реке. Снова расходятся и уплывают все дальше и дальше в море. А там, в море, уже все неясно, в густом тумане, как будто уже и спишь, а все не забываешься. То встанет вдруг перед глазами Васильевская стрелка, то ухнет на Петропавловке полуночная пушка, а потом все закружится вместе и вдруг остановится. Теперь уж ни за что не заснуть. Лина встает и босиком, с растрепанными волосами, переходит к окну. Окно распахивается со скрипом, и Лина испуганно оглядывается. Но в хате тихо, и тихо все в деревне, лишь лягушки кричат-верещат на реке.