Правду сказала жена, но нужно же мне ее утешить как-нибудь, и вот я, кривя душой, отвечаю:
— Псу тоже все кошачья жизнь снится, ему бы тоже на печи погреться, да вот приходится лаять на дворе на холоде. И нам с тобой если уж суждено бедовать — победуем, а то, может, еще и лучших времен дождемся.
А жизнь, как говорится, своим чередом шла… Однажды среди лета вдруг мороз ударил. Во время жатвы землю градом побило. Так и стояла она, белая да обледенелая, до самого полудня. Начались нехватки…
А потом на детей мор пошел. Бывало, только и слышно, как на деревне в доску колотят — на похороны зовут.
Лег и наш старшой в могилу. Три дня только и промучился.
Страх напал на людей, принялись они пожертвования собирать, комитеты разные устраивать. Получил и я разок из комитета этого муки гороховой да сахару килограмм.
Пока мы здесь свой погнивший урожай собирали да копали могилки на кладбище, барин наш окреп, присосался, как пиявка, к нашей земле, ноготь себе длиннее прежнего отрастил.
Открыл он в имении молочный сливной пункт, поставил чесальную машину. И все, что ни выдоишь или клок шерсти какой с овцы ни сострижешь, — все это должно через барские машины пройти. Чувствую я, что как кур во щи влез в долги, а выбраться-то и сил нет.
Обучил меня когда-то грамоте ученый человек, бродячий портной, но и грамота, оказывается, простому человеку не впрок, а пользу только барину приносит. Подписал я тогда бумажек несколько… Эх, кабы мне в ту пору кто руку правую отрезать догадался! Из-за бумажек этих и поссорились мы с Зуйкой. Видно, как волка ни корми курятинкой, а он, когда черед придет, все равно тебя без ножа зарежет.
Продал Зуйка за долги с торгов мою коровку, а на следующий день сам ко мне является.
— Что же, Бежямис, — говорит, — не лучше ли тебе батраком в имение наняться? Подохнешь ты здесь, на болоте своем… А я бы тебе приплатил за участок, в порядок его привел бы, дренаж устроил бы… так-то!
Тут у меня вся кровь в лицо кинулась, словно кипятком меня ошпарили.
— Спасибо вам, барин, за милость, — говорю, — только уж больно мне оскомину это ваше имение набило…
— Так-то!.. А знаешь ли ты, что умные люди держат язык за зубами? — отрезал он мне, а сам, как индюк, посинел.
Не помню уж, что я ему еще ответил, только барину все это сильно не понравилось.
Весною жена моя рожала четвертого. Нечем было ее даже на ноги поднять — ни ложечки масла в доме, ни корочки хлеба.
Пойду, думаю, на озеро, рыбки ей наловлю. На один берег озера, значит, моя земля выходит, а на другой — господская. Получалось, стало быть, что над озером этим я наравне с Зуйкой хозяином был. Пошел я, помню, поставил вершу в камыш и собираю камешки, чтобы рыбу попугать. Не успел я еще как следует за дело взяться, гляжу, молодой сын Зуйки, офицер, идет с полотенцем через плечо, мокрые волосы гребенкой расчесывает.
— Что, рыбачишь, отец? — спрашивает.
— Рыбачу.
— Напрасно, — говорит он мне.
Промолчал я на это, а сам думаю: что с дурнем связываться!
— А разве ты не знаешь, что отец мой пустил в озеро заграничную рыбу и запретил ее ловить? — спрашивает он меня.
Тут уж меня злость разобрала:
— А разве ты не знаешь, барчонок, на чьей ты земле стоишь? Заблудился, может?
Отошел он от меня. А минуту спустя гляжу — на пригорке и сам Зуйка показался. Подходят они оба. Старик пыхтит, на тросточку опирается. Я тогда уж было в воду полез, но как только увидел их, шарю ногами в тине, камень на всякий случай нащупываю… Жду, что дальше будет.
— Эй, ты! — кричит мне Зуйка. — Вылезай-ка вон из воды, пока с тобой по-хорошему говорят.
А я тут и спрашиваю:
— А с каких это пор, барин, вы свое от чужого отличать разучились? Власть графская, кажется, уже прошла, — говорю. — И времена те прошли, когда для господ законы были не писаны…
Старик так и заскрипел зубами — кажется, все кости готов мне переломать.
Что же, век в воде не простоишь. Вылез я на берег, пойманную плотву в руках держу, как будто ничего и не случилось. Вдруг офицер как подскочит ко мне да трах кулаком по лицу! Я и опомниться не успел. Повалил он меня наземь, подмял под себя да и давай меня отцовской палкой крестить по бокам, по голове, по плечам. Чуть дух из меня не вышиб… Не помню даже, что со мной потом было.
Добрые люди домой меня принесли, а заодно и палку захватили, что неподалеку на берегу валялась. А когда я выздоровел да разглядел баринову палку, вижу, что отдубасил он меня тою самою тросточкой, что Зуйка из нашего чахлого дубочка смастерил… Так-то…
1940
КОРНИ ДУБА
Перевод А. Йоделене
Урнас лежал в старом доме на высокой кровати. Дом был выстроен много лет назад. Его трухлявые, источенные жучком-короедом бревна можно было насквозь проткнуть пальцем. Жучков было множество, от их работы пол покрывался древесной пылью, и старику порой казалось, что в него самого, как в дуплистую сосну, переселился короед и без устали точит и точит его тело.
Просмоленный, закопченный потолок избы брюхом свисал над головой Урнаса, и старику казалось, что это не потолок, а хорошо начиненный сычуг.
Над изголовьем его кровати висели гусли. Это был подарок внуков доживающему свой век деду. Урнас не мог уже ни встать, ни громко окликнуть кого-нибудь из домашних, он только изредка трогал пальцами струны. Но не старость свою тешил Урнас звуками гуслей: уже долгие годы он не играл на них, а только в случае надобности звоном подзывал к себе домочадцев.
Когда-то Урнас был отличным гусляром и знал много песен. Еще пастухом он постоянно носил за спиной гусли, перекидывая их через плечо на красивой цветной юосте[9].
Бывало, чуть уляжется стадо, подпаски обступают Урнаса, и он поет им старые, простые песни.
Стояло лето. В открытую дверь Урнасу виден был уголок двора. По двору проходили люди, но старику трудно было различить, где человек, где корова. Он как будто глядел в глубокую воду и видел там тени проплывающих рыб. Вот Урнас услышал стук — это приковыляла стреноженная лошадь и почесывается об угол избы.
Иногда в открытую дверь просовывал голову теленок, переступали порог куры… Петух, оглядев все углы, взлетал на кадку и с кадки долго смотрел на Урнаса, вертя головой. Видя, что старик не шевелится, он подбирался поближе и принимался клевать застрявшие в его бороде крошки хлеба или творога. Старик и не пробовал отгонять петуха: он только улыбался на свою немощь. Часто он сам не мог бы сказать, снилось ему это или птица наяву выклевывала крошки у него из бороды.
Когда кто-нибудь из домашних появлялся в дверях, куры с шумом слетали с полок и со стола, подымая крыльями пыль и тревожа по углам паутину. Потом все затихало, и старику долго приходилось ждать, когда в просвете снова появятся тени.
В избу иногда забегали ребятишки, заглядывали взрослые — зачерпнуть ковшом воды из ведра. Напившись, они опять исчезали.
С первыми теплыми днями домашние Урнаса покинули тесную избу: еду готовили на дворе, спали на сеновале, и Урнас по целым дням оставался один.
Уже около месяца с утра до вечера старик слышал стук топоров на дворе — внуки строили большой дом. Все думы доживающего свой век деда вертелись вокруг этого нового дома. Изо всех сил старался Урнас в дверь или в окно разглядеть растущий с каждым днем сруб. Но вот однажды он явственно понял, что до новоселья ему уже не дожить. Подозвав жену внука, он шепнул ей:
— Уж я завтрашнего дня, видно, не дождусь: что ни сплюну — все себе на бороду. Раньше этого не бывало. Уж и слюны-то я стереть не в силах. Второй день эдак…
— Больно тебе, дедушка? — спросила женщина и погладила руку старика. — Может, поел бы чего?
— Не больно, дочушка. Хотел было я тебя подозвать, чтобы ты меня на другой бок перевернула, да так и не дотянулся до гуслей. Как сплюну — все на бороду. Вынесли бы вы меня на воздух, я бы на дом поглядел…