Штраус с каждым днем все глубже пускал корни в новой среде, срастался с ней, стремился всеми силами души слиться, быть с партизанами заодно. Увлекаемый бурными волнами событий, он часто испытывал замешательство от всего прежде незнакомого, с чем теперь нужно было сжиться. В его сознании порой царили беспорядок и суматоха — уходили одни и приходили другие мысли, и среди всей этой неразберихи он слышал пробуждающийся голос совести, призывающий его быть последовательным, не колебаться, держаться до конца новой дороги.
Сейчас бывший пехотный капитан был частицей новой машины, движущейся вперед, и нужно было удержаться в ней, не вылететь в тяжелое прошлое, а то и из жизни. Эти люди, против которых еще неделю назад он поднимал батальон в атаку, теперь стали ему близкими, и Штраус пытался мыслить их мыслями, воспринимать жизнь так, как они ее понимают. Труден был путь перерождения. Иногда он испытывал страшное ощущение, как человек, выброшенный из самолета и не понимающий, где приземлится. Особенно трудно было ему по ночам, когда все вокруг спали, а он лежал, уткнувшись головой в солому, и пытался из разрозненных кусков мыслей слепить одно целое, очертить контуры новой картины…
Тем временем партизанская бригада сошла с гор, и ее дальнейшее продвижение было остановлено немцами на границе Славонской равнины. Здесь лежала голая земля, и было трудно за нее зацепиться. Немцы предпринимали отчаянные попытки выбить партизан с занятых позиций, отбросить их назад, в горы. Фронт на всем протяжении грохотал.
В конце марта начались дожди. Земля размокла, поползла и превратилась в непроходимое месиво. Солнце не проглядывало. За три дня партизаны успели основательно слиться с мрачным пейзажем, и теперь даже танки не смогли их выбить с запятых позиций. На четвертый день полил такой дождь, будто начался всемирный потоп. Но немцы все равно атаковали. Люди вывалялись в воде и грязи, стали неузнаваемыми. В последних контратаках многие бывалые партизаны погибли, а оставшиеся в строю едва двигались от усталости. Роту два раза выводили с переднего края, пополняли новобранцами и снова возвращали в траншею. Всю ночь лил дождь, а утром немцы открыли ураганный артиллерийско-минометный огонь. Партизаны стали ждать атаки, но она не последовала, и бойцы принялись восстанавливать траншею.
— Удивляюсь, какая сила заставляет немцев так отчаянно драться, — сказала Ранка, когда артналет кончился. — Ведь уже всем ясно, что они войну проиграли.
— Этим сукиным детям приказано стоять насмерть. У них на Сремском фронте двенадцать дивизий, и если мы здесь прорвемся, тогда тем дивизиям крышка, — пояснил Марко.
— Все равно мы прорвемся, и все дивизии на Сремском фронте окажутся отрезанными.
— В начале апреля наши войска на Сремском фронте должны перейти в наступление. Говорят, в Далмации наш фронт уже двинулся вперед, и в Боснии вторая армия прорвала их оборону в двух местах.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Из штаба бригады. Мы тоже в ближайшие дни должны перейти в наступление. На наш участок уже начали прибывать части второй пролетарской дивизии. Как только она сосредоточится, так мы и двинем.
— Наступление будет жарким, — заметила Ранка.
— Не хотел бы я быть на той стороне, когда все это начнется, — сказал Марко. — Поговаривают, что к нам должны прибыть русские «катюши». Будет весело, когда они примутся за дело. — Ты думаешь, сюда пришлют и «катюши»?
— Не сомневаюсь, раз русские обещали — они слово сдержат.
В обед выглянуло солнце, и гитлеровцы начали атаку. Но шли они без танков, и партизаны без труда их остановили. В этот день атаки не возобновлялись, но снаряды продолжали рваться по всей линии фронта. Еще утром, во время артналета, осколком снаряда убило пулеметчика, и взводный на его место назначил Георга Штрауса. В последних боях опытных бойцов погибло так много, что теперь все труднее стало искать им замену. Австрийца новое назначение и не огорчило, и не обрадовало — старого солдата, видно, ничем нельзя было удивить.
— Очень прошу вас назначить мне помощником парня покрепче, — попросил Штраус взводного. — Я люблю иметь в запасе патронов побольше. У меня сейчас семь лент, набитых до отказа, и еще две коробки…
Штраус в новой должности продержался ровно двое суток. При очередном налете его ранило в плечо. Рана была не очень серьезной, и он отказался идти в госпиталь. Обстрел продолжался больше часа, а когда он прекратился, по траншее поползли слухи, будто тяжело ранен командир роты. Этот слух скользил быстро, как ветер по поверхности озера, ни за что не цепляясь, и когда дошел до Штрауса, тот почувствовал себя опять отвратительно.
— Будем надеяться, что подпоручик скоро поправится, — сказал он Ранке Николич, когда та появилась в траншее.
Она грустно посмотрела на него.
— Не думаю, что Марко скоро вернется в роту, — сказала она. — У него прострелена грудь, и врач боится, что задет позвоночник.
Ранка настолько изменилась за эти дни, что ее трудно было узнать: лицо посерело и сделалось похожим на старый пергамент, глаза провалились, полные невыплаканных слез. После ранения Марко она временно исполняла и его должность. В штабе каждый день обещали прислать нового командира, но все не присылали, и она одна, без смены, круглые сутки находилась на переднем крае и боялась, что вот-вот повалится наземь от усталости. Наконец из батальона поступил приказ: роте подготовить свой участок обороны к сдаче другому подразделению. Узнав об этом, Лазаревич довольно улыбнулся:
— Давно пора нас сменить. Ни одна рота не выдерживала здесь шесть дней, в траншее, без смены.
— Наша выдержала…
— Нам за это все равно награды не дадут.
— Кто пошел воевать за награды — тот уже отвоевался, — ответила Ранка. — А мы не за ордена воюем, и ты это прекрасно знаешь.
— У меня за эти дни всю память отшибло, и теперь я ничего не знаю, кроме того, что хочу спать.
— Когда нас сменят, постарайся хорошо выспаться, — посоветовала Ранка. — Скоро начнется общее наступление, и тогда до конца войны не придется спать.
К вечеру на их место прибыл пролетарский батальон. Это уже был хороший признак. Пролетарские части всегда присылали перед наступлением. Их роты сняли с передовой и отвели в тыл, но не очень далеко от переднего края.
— Эта деревня бывает под обстрелом? — спросил Штраус у одного бойца, когда они очутились в тылу.
— Не думаю, чтобы снаряды сюда долетали, — ответил тот. — Мы тоже только утром сюда прибыли.
— Здесь не видно больших разрушений, — сказал Штраус, осматриваясь вокруг.
— Это ты днем посмотришь, потом скажешь. — Боец закинул винтовку за плечо, зевнул раз-другой и удалился.
Бойцы минут тридцать сидели на дороге и ждали, пока их распределят на постой. На небе разгулялись облака, а луна светила как через запотевшее стекло. Из темноты выступали сутулые контуры построек.
Взвод, к которому был причислен Штраус, разместили на отдых в конюшне. Одну половину помещения занимали две лошади и одна корова, а вторую отвели бойцам. В соломе было тепло, но Штраус никак не мог уснуть. Его очень мучил голод, еще больше, чем усталость. На рассвете их накормили, а потом целый день ничего не привозили. Он надеялся на ужин, но его почему-то не было. Еще ему сильно хотелось курить: если партизан хоть изредка, но кормили, то табак вовсе не выдавали. Многие умудрялись курить дубовые листья, но Штрауса от них тошнило. Утром Чаруга дал ему щепотку высушенного мха, он набил им трубку, несколько раз затянулся, а потом целый день ощущал горечь во рту, словно жевал полынь. Вдобавок ко всему разболелось раненое плечо, и он теперь уже жалел, что отказался уйти в госпиталь. Боль отдавала в висок, и голова разрывалась на части. Бойцы рядом с ним спали мертвым сном, их посапывание начинало Штрауса раздражать. Невыносимым сделался воздух — от испарений навоза, лошадиного пота и мокрой одежды. Штраус понял, что здесь ему не уснуть, и осторожно встал, чтобы выйти на улицу.