На другом конце села прозвучало несколько винтовочных выстрелов. Затем еще и еще.
— Снова сербы убивают сербов, — сокрушенно сказал старик. — Как вам только не надоест.
Одна за другой взорвались три гранаты. Над колокольней поднялась стая ворон и галок. Ветер донес запах гари. Стрельба прекратилась. Тишину теперь нарушали лишь гомон встревоженных птиц и лай собак. Перестрелка заставила людей спрятаться по домам. Улицы были пустынны. Вдали, за снежной пеленой, появился над домами столб черного дыма.
— Смотри, пожар! — воскликнул старик. — Идем посмотрим, что горит. Как, ты не хочешь? — удивленно спросил он, увидев, что Лабуд, дойдя до перекрестка, повернул в сторону школы. — Ну как хочешь, а я должен знать, что там произошло. — И, не оборачиваясь, старик заспешил на пожар, что-то выкрикивая на ходу.
Оставшись один, Лабуд вздохнул с облегчением и сбавил шаг. Надо было собраться с мыслями, навести в голове порядок. Шагая по улице, Лабуд видел и чувствовал, что за ним наблюдают. То в одном окне, то в другом поднимались уголки занавесок, но стоило Лабуду посмотреть в ту сторону, как занавески мгновенно опускались. Лабуд хорошо знал односельчан и без труда определял, кто из них мог бы рискнуть заработать за его голову десять тысяч динаров.
Ближе к центру села наблюдателей в окнах становилось меньше, зато все чаще попадались вооруженные партизаны. В самом центре все сохранилось по-прежнему, за исключением здания общины. Партизаны сожгли его еще в начале восстания. Это была их первая победа. Перед домом, что стоял напротив сгоревшей управы, Лабуд увидел незнакомого ему часового. Из помещения старой корчмы слышались громкие голоса, а за корчмой стоял еще один часовой, вооруженный винтовкой с примкнутым штыком. У церковной ограды было привязано несколько лошадей, а в летней кухне поповского дома горел огонь и виднелись чугуны и кастрюли. Лабуд сообразил, что в село прибыло еще одно подразделение отряда. В школе, где расположилась его рота, царило оживление. Бойцы уже вынесли парты на улицы и теперь вносили внутрь помещения солому, забивали досками разбитые окна.
В школе было четыре комнаты: две большие и две поменьше. Уже к третьему классу около половины школьников бросало ходить в школу. «Дети, как только подрастут, должны работать, а не болтаться без дела» — такова была суть психологии сербского крестьянина той поры. В помещении для четвертого класса, который в свое время окончил Лабуд, было тепло, пахло свежей соломой. В круглой железной печке бушевало пламя. На стене висела шинель Горданы, а стол, придвинутый к окну, был завален медицинским имуществом. Двери класса открывались ежеминутно. Люди входили и выходили с таким видом, словно что-то искали и не могли найти.
Лабуд не обращал внимания на это беспрерывное хождение. Но Гордана все видела и понимала. Она знала, что в роте давно считают ее любовницей Лабуда. И сейчас бойцы, как бы желая убедиться в этом лично, заглядывали к ним без всякого дела, просто так, из любопытства. Гордану это сначала раздражало и сердило, но вскоре она махнула на все рукой: пусть думают, что хотят.
— Гордана, закрой, пожалуйста, дверь, я хочу побыть один, — попросил Лабуд. Он стал у окна, бесцельно блуждая взглядом по холмам, которые начинались прямо от школы.
Гордана вопросительно посмотрела на него:
— Мне тоже выйти?
— Зачем? Я не о тебе. Меня раздражает, когда они заходят сюда без всякой нужды.
— Вход сюда никому не запрещен. Люди приходят на перевязку или за какой-нибудь другой помощью. В этом нет ничего странного.
Лабуд резко повернулся к Гордане и сердито посмотрел на нее.
— Это относится далеко не ко всем. Кстати, мне кажется, что ты напрасно расходуешь столько бинтов, — заметил он. — Смотрел я, как ты перевязывала сейчас этого быка. Израсходовала на него целый пакет, а завтра нечем будет настоящего раненого перевязать. Поверь мне, этот мужик нарочно бередит рану, не дает ей заживать. Он рассчитывает на то, что я отпущу его на лечение домой. Воюет всего два месяца, а уже весь в шрамах, словно старый фронтовик. Пуля первым делом дураков выбирает.
— Милан, ну как можно так говорить, побойся бога! Не виноват этот товарищ.
— Значит, по-твоему, я виноват в том, что он подставляет свою глупую башку под немецкие пули? Я его как-то спросил: «О чем ты думаешь в бою?» Знаешь, что он мне ответил? «Посеяла ли жена пшеницу, и не сожгли ли четники мой дом».
Гордана весело рассмеялась.
— Не вижу в его словах ничего плохого. О чем же еще думать простому крестьянину? Тебе это должно быть особенно понятно, так как ты ведь сам из крестьян.
— Ты хочешь сказать, что и я такой же отсталый? — обиделся Лабуд.
— Как ты можешь говорить такое, надо же! — воскликнула Гордана, подходя к Лабуду.
— Или ты хотела бы видеть меня другим?
— Если бы ты был другим, я бы тебя никогда не полюбила. Я знаю, что тебя ничто не может заставить измениться, хотя и не возражала бы, если бы ты немного по-другому относился ко мне.
— А ты попробуй изменить мой характер.
— Не имею желания бороться с силами природы, бесполезно.
— На этот раз ты, пожалуй, ошибаешься, — сказал Лабуд.
Он не мигая смотрел в ее смеющиеся глаза, наслаждаясь их сиянием. Они согревали его, словно солнечные лучи. «Если когда-нибудь, в счастливый час своей жизни, — мысленно обратился он к Гордане, — ты вспомнишь мое имя, пусть оно возродит в твоей памяти грозные годы нашей молодости. Сейчас мы боремся за счастливое будущее и отдаем ему все наши силы. Наше будущее — не пустая мечта, а реальная действительность. Наша жизнь — это борьба, борьба вечная, иногда смертельно опасная. Но, невзирая ни на какие преграды, испытания и искушения, мы должны дойти до цели. Любовь помогает мне в борьбе, и я хотел бы, чтобы через нашу любовь рождалась для людей новая жизнь. Ох как хочется жить! Но знаю также, что нас на каждом шагу подстерегает смерть…»
Лабуд грустно улыбнулся. Гордана смотрела на него с недоумением. Ей все казалось, что она его не понимает и никогда не поймет. Будучи не в силах разобраться в причине его долгого молчания, она прильнула к нему, положила голову ему на плечо. Его куртка была влажной и холодной. Гордана посмотрела ему в глаза. Они были какие-то погасшие.
— Ты насквозь промок, на тебе сухого места нет, — сказала она. — Почему ты совершенно не заботишься о своем здоровье? Сходил бы домой, это же твое родное село. Наверное, не скоро сюда вернемся снова.
— Кроме тебя, у меня никого не осталось больше, — ответил он, вздохнув, — ни дома, ни родных — все пропало. Четники сожгли мой дом.
Гордана, пораженная новостью, замолчала. Они стояли рядом, касаясь друг друга плечами, и смотрели через окно на дорогу, бегущую по холму, по которой сейчас шла колонна беженцев. Люди едва тащились по грязи. За время нахождения роты Лабуда на задании число беженцев в отряде заметно сократилось, но еще оставалось значительным. Смерть подстерегала беженцев на каждом шагу. Лабуд с душевной болью смотрел на их нестройную, рваную колонну. Он знал, что стоит ударить морозам или немцам посильнее навалиться на партизан, как положение беженцев станет катастрофическим.
Колонну беженцев замыкало охранение в составе десятка бойцов. Четверо из них несли раненого и производили впечатление траурной процессии. Колонна еще не успела скрыться за поворотом, как на холме появилась еще одна, правда меньшая по размеру, чем первая, но еще более жалкая.
Так продолжалось до вечера. Группами и группками, отделениями и взводами, а иногда и ротами собирался к месту сбора партизанский отряд. Штаб отряда прибыл после обеда и разместился в каменном здании, которое было окружено траншеей с укрепленными огневыми точками и проволочным заграждением. Этот дом принадлежал раньше местному попу, который с началом восстания уехал в город. Сменивший его новый поп примкнул к четникам и сейчас мотался где-то вместе с ними. Здание постепенно было превращено в опорный пункт. Крестьяне обходили этот дом стороной.