— А что они могли с ними сделать, если я их вовремя спрятал? — хитро улыбнувшись, ответил старик. — Пока четники рыскали по селу, они сидели в моем подвале. Да, да, в моем. Хотя люди и говорят, что ты безбожник и против короля, но твою родительницу я уважаю. Помнишь, Милан, как в детстве я тебя катал на повозке? Не забыл? Хорошее было время. Только все хорошее быстро проходит. Ты в те времена декламировал стихи про короля, а сейчас воюешь против него. Что делать, может быть, так и надо. Будь я помоложе, тоже, наверное, пошел бы с тобой. Король оставил нас здесь, чтобы мы дрались и погибали за него, а сам сбежал. Как же так? Придется, видно, и мне свою армию против него поднимать. Ты только подожди немного. Видишь, какую я себе винтовку смастерил? Дай мне патронов для нее, и я пойду тогда убивать всех, кто против меня, и твою сестру убью. Она сейчас живет в Белграде и разъезжает с немцами в автомобилях. Ее уже два раза видели с ними.
— Не может этого быть, это ложь! — протестующе воскликнул Лабуд. — Моя сестра никогда не будет за фашистов.
— Стыдно тебе не верить старому человеку, — рассердился Пера Банкович. — Я никогда не вру. Мне все обо всех известно. Когда придет наш день, мы каждому воздадим по заслугам.
Лабуд шагал прямо по лужам, спеша к своему дому и не слушая старика. Слабость охватила его, ноги подкашивались. Ему не хотелось верить словам Перы, но отдельные крестьяне, встречавшиеся на пути, казалось, подтверждали рассказ старика. Они опускали глаза, отворачивались, чтобы не встретиться с ним взглядом, старались свернуть в сторону. Жидкая грязь хлюпала под ногами. На заборах кричали галки и сороки, бесстрашно перескакивали с места на место, не боясь людей. Поразительная живучесть: люди каждый год разоряли их гнезда, а они размножались как ни в чем не бывало, и нет им ни конца на края.
Дом Лабуда находился почти на самом краю села, рядом с рощицей. Лабуд своими руками отвоевал у леса небольшой участок, выкорчевал его и посадил фруктовый сад. Весной сад бурно цвел, радуя глаз. Сейчас все было поломано, загажено, уничтожено. На месте дома осталось темное пепелище, валялось несколько обгоревших бревен. В центре, словно памятник, торчала печная труба. В ней было похоронено прошлое Лабуда, его счастье, его мечты, плоды его тяжелых трудов.
От огня уцелела лишь ограда. Калитка был закрыта на задвижку. Милан ткнул калитку ногой и вошел во двор. Нигде ни души. Только на противоположной стороне забора сидела сорока, словно сторож. Под ногами хрустела битая черепица, словно песок на зубах, скрипело мелкое стекло. В воздухе стоял горьковатый запах гари; он бил в нос, проникал в кровь, леденил душу.
Много раз видел Лабуд сожженные дома, целые деревни, превращенные в пепелища. Но еще никогда он так глубоко не ощущал это горе людское, как сейчас. Прислонившись к ограде, окаменевший и отрешенный, он смотрел на останки своего прошлого и думал о том, что теперь у него остался лишь один путь — тот, который он выбрал давно и которым должен следовать до конца.
«Теперь мне все равно, — сказал он себе. — Поправить здесь ничего нельзя». Его ноги дрожали, когда он обходил свое бывшее хозяйство. Во дворе ничего не уцелело. Дерево, росшее недалеко от дома, все обгорело. Его почерневшие ветки жалобно шелестели. Лабуд понимал бессмысленность своего кружения по пепелищу родного дома, но поделать с собой ничего не мог. Не так просто было ему повернуться спиной ко всему этому, и уйти. Вся прошлая жизнь Лабуда, все его надежды были связаны с кусочком этой земли, и трудно было бросить то, с чем всегда были связаны мечты, что толкало его идти вперед.
Когда рота вошла в село, начал моросить дождь. Вскоре он перешел в снег. Небо стало таким низким, что казалось, легло на макушки деревьев. Местами снег уже накрыл землю. Но Милан не чувствовал холода. Только ненависть, яростная и беспощадная, клокотала у него в груди, туманила сознание. Он блуждал по участку, останавливался около каждого дерева, переворачивал камни, словно искал следы разыгравшейся здесь трагедии. Подойдя к колодцу, Лабуд ощутил жажду. Но ни бадьи, ни цепи, к которой она была привязана, на колодце не было: кто-то из крестьян все это уже унес. «Если бы могли, они и землю, наверное, утащили бы на свои участки, — с горечью подумал Милан. — Вечно им ее, проклятой, мало. За нее идут на гибель, бьются друг с другом, отнимают ее один у другого как самое дорогое сокровище».
Мысли Лабуда были нарушены звуком приближающихся шагов. Из снежной пелены показалась чья-то согбенная фигура с винтовкой в руке. Лабуд инстинктивно схватился за пистолет, но узнал в незнакомце старика Перу Банковича.
— А я вижу, ты не такой уж храбрый, генерал, коли меня испугался, — весело залопотал старик и захлопал своими восковыми ладонями с длинными высохшими пальцами, запрыгал вокруг Лабуда, словно раненый воробей. — Ну ничего, не тушуйся. Меня сам Гитлер боится. Хоть он и свиреп, но дядюшку Перу боится. Только я один никого не боюсь. И тебя не страшусь, хотя ты держишь в руке пистолет. Вижу, ты хотел напиться из своего колодца, а бадьи-то нету, украли. Время такое ныне, Милан, раздолье для воров. На войне всегда так: одни богатеют, другие все теряют. Сейчас не крадут лишь те, кому нечего красть.
Старик положил свою деревянную винтовку на плечо и вытер губы ладонью.
— А ты, Милан, должен будешь после войны мне что-нибудь заплатить, — сказал он, — потому что я двор твой стерегу. Никого сюда не пускаю. Не будь меня, твоего сада давно бы уже не было. Вчера целый день ограду здесь поправлял. Не люблю, когда забор не в порядке. Видишь, вон в том углу новые рейки прибил. Жаль, грамоты не знай, а то написал бы, как вы пишете на стенах и заборах, что это хозяйство коммуниста и никто не смеет взять отсюда ни одной дощечки. Потерпи, пока война кончится. Соберемся тогда всем миром, Стояна тоже прихватим с собой, и поставим тебе новый дом, лучше прежнего. — Старик снял шляпу и перекрестился. — С божьей помощью доживем до весны, будет тебе новый дом. Говорил я Стояну, чтобы пощадил твой дом, но он взял грех на свою душу. И пса твоего убил. Такой был пес! Я похоронил его и даже крест над могилой его поставил. Попа хотел позвать, чтобы отпел, но ныне и попы испортились, все ударились в политику.
Лабуд почти не слушал старика, но при этих словах сомнительно на него посмотрел.
— Клянусь тебе, Милан, — плаксивым голосом начал причитать старик, — все, что я сказал тебе, правда. Пусть ворон мне глаза выклюет, если вру. Я все хорошо помню. Помню и как твоя мать, Даринка, убежала в город. Днем не решилась, четники были кругом. А как ночь настала, она и ушла. Я ее проводил почти до Тресни. Пера все помнит и после войны обо всем народу расскажет.
Лабуд молча курил. А его лицо посинело от холода. Докурив папиросу, он бросил окурок на землю, придавил его носком сапога и, отворив калитку, вышел на улицу. Пера Банкович, словно хозяин, запер калитку на щеколду и, спотыкаясь, заспешил за Лабудом, ни на минуту не закрывая рта.
Только Лабуд не слушал старика, он ничего не видел и не слышал. Он даже не обращал внимания на встречных людей, которые торопливо шмыгали мимо.
— Стыдно им смотреть тебе в глаза из-за того, что трусят перед Стояном, — говорил старик, поспешая следом за Лабудом. — Они боятся и четников и немцев, а сейчас особенно, потому что вы ослабели и не можете их побить… Завтра, как только вы уйдете, вернется Чамчич и снова будет жечь дома партизан. Он бывает здесь каждый день. Когда вы появляетесь, он убегает. Силы он боится. Ему лишь с бабами воевать. Никак не возьму в толк, почему бы вам не помириться. Вам надо сообща против, немцев действовать, а вы между собой деретесь. Это для народа вред. Если бы меня поставили королем, я бы навел порядок. Крестьяне считают меня дурачком, но они ошибаются. Король ничуть меня не умнее, он лишь одет лучше. Если бы я был королем, я бы перво-наперво запретил сербам междоусобную резню. Люди говорят, что ты красный воевода. Значит, вся власть в твоих руках. Тебя все боятся. И Стояна все боятся. Все боятся всех. Чамчич обещает десять тысяч динаров за твою голову. Как бы я хотел получить такую бешеную сумму. Только не знаю, мне кажется, ее никто не заработает. Но все об этом думают, все подкарауливают…