— А неплох. Пальца на три, чай, сала будет.
— Поглядим сейчас. Мужики-то где?
— Да вон, курят, бригадира встрели. Не наговорятся никак.
Боровок между тем отыскал в сенной трухе под яслями, поддел пятаком и аппетитно, глядя сосредоточенно перед собой, схрупал завалявшуюся там с осени картошину; и вскинулся, замер на мгновение, глядя вверх, на стрекотнувшую с конька амбара сороку, караулившую свой час; и хрюкнул одобрительно и ей тоже, и пошел, водя понимающим рылом, в поисках еще чего-нибудь, мало ль что заваляться может съестного на крестьянском дворе. Вошли мужики — Крикун и выглядывающий из-за плеча его Мишок.
— Что, уж готовы, ждете? Ну так нечего и тянуть, за дело.
Дед Иван подозвал боровка к помосту: «Борь, Борь… поди-к, Борь, сюда, что скажу…» — и, когда тот понятливо приблизился, стал почесывать его, сразу блаженно поднявшего пятак, за ушами, пока подходили мужики. И подошли, окружили, Крикун тоже почесал-пошкрябал на нем грязную щетину, за что боровок покровительственно и вместе с тем кротко — чеши, мол, и ты, — покосился на него; и хватким вдруг движением подсек его Крикун за задние, а Мишок за передние ноги схватил — и подвалили, натужившись, на помост, удерживая что есть сил, а уж Студеникин наготове, нагнулся, раскорячив ноги в грубых сапогах, нацелился. Было завизжал боровок, но тут же смолк, вырываясь, дергаясь так, что спины качались навалившихся на него мужиков и покраснела крутая шея Студеникина, все давящего на нож, все напряженно удерживающего руку, хотя уж дело сделано… И так подержали терпеливо, смиряя, успокаивая, — и наконец отдернул руку Студеникин, разогнулся. Мужики, теперь уж сами, зашевелились тоже, ослабляя хватку, подымаясь с колен и лишь придерживая жилистыми сильными руками, главное сделано.
Жарко, с треском и высоко занялась солома, полыхает мимолетным своим, но таким ласковым средь утренней легкой стыни жаром, обнимает иногда, охватывает; палит в лицо, в глаза будто испытующе заглядывает огонь и отшатывается тут же, пугаясь человеческого в них, и колышет над собою, и струит проясневшие очертания построек дворовых, неуловимо искаженных, вот-вот к небу готовых прянуть будто, порывающихся в потоки эти восходящие, капризами ли огня, людским ли вокруг дыханием качаемые… Словно постигнув что и потому интерес ко всему потеряв, плотно прижмурился боровок — делайте, мол, что хотите; а над ним хлопочут, солому подкладывают где надо, чилижным жестким веничком, время от времени вспыхивающим, так что гасить его надо, шоркают, обметают осмоленное; и прямо на глазах он чище становится, дебелее, будто короста жизни какая сходит с него, освобождает. Темнеет, стаивает изморозь вокруг помоста, стаптывается, живым теплым дымком наполнен двор небольшой, жилым. А люди внимательны сейчас, чутки: хорошо опалить, не пережечь или, наоборот, с сырцой не оставить — дело тонкое, глаз нужен особый тут, мера, покупатель в городе на это дело острый, требовательный, вмиг углядит. Но вот порешили, что хватит; горячей воды в ведрах принесли из дому, стали мыть, отскребывать ножами пригоревшую и всякую лишнюю счищать плоть; и под их руками оно телесно-белым, каким-то мягким засветилось, отстраненным от всего кругом, грубо и грязновато сделанного, крестьянски корявого, — как свет какой новый проглянул сюда, проступил…
Покурили, передохнули малость, стали разделывать. Хвалили: хорош, что тут скажешь. Кормленый.
Разделывали споро, привычно уже, а они с Саньком сносили в избу, на широкую доску раскладывали тяжелые теплые плети сала. Унесена уже, шкворчит на сковороде у тети Марфуни печенка с сальцем, обычное угощение резчикам, кончины делу. В открытые на зады воротца видно, как перескакивают, оглядываясь и клюя, над выброшенным сороки, дождались поживы. Раз позвала хозяйка, другой; и все поочередно моют в ведре руки и наконец сходятся в задней половине избы, рассаживаются за столом, не забыв и про помощников.
И пообедать не успели, как где-то в конце улицы еще один завелся, затянул на одной, у всех похожей протестующей ноте — высоко забрал, пронзительно, будто всех на ноги хотел поднять; но не поднял и оборвался. Переглянулись: не у Трофима ли Николаевича? У него, с вечера еще собирался. Тетя Марфуня соль в мешке из сенец занесла: солить надо сало, пока парное, нечего и ждать. Отвалились от стола, опять закурили кто чего: у одного «Байкал» дешевей дешевого, у Мишка сигарета, а Крикун цигарку стал скручивать, все никак от махорки не хотел отвыкать. Сидел сгорбившись, о чем-то все думая, скручивал, ни одной крупинке не давал пропасть, вечной слезою своей за всех плача.
Родное
В какой уж раз пал на землю зазимок. И вот пошли они туда, куда ходили при всех переменах времен — на речку пошли, на Дему. С братиком, увязался братец, как-то не хватило духу отказать, маленький. Прошли короткой дорогой заскорузлой; на бережок, на крути старенькие, невысокие взошли, в полузимний новый свет, идущий отовсюду, от земли больше, нежели с неба… как просторно, светло здесь, пусто до чего же!.. Молоденьким, где черноватым от глубины, а где белесым, стянуло льдом стоячие воды, еще весной перехваченные, заманчиво сблизило обережья, никем не хоженным посвечивающим путем выстелило, уводящим за повороты, во все новые берега вмерзшие и доступные теперь, как никогда желанные… Схватило матовым припаем реденький под крутью камышок, старую расползшуюся вершу сгнившую, почерневшую давно, ненастными ветрами обитые ломкие веточки, и уже насорилось на нем всякого растительного сору. Над ним новая склонилась ивовая поросль с нежною, еще темною корою, а выше деревья, распрямившись, стоят легко, вознеслись по берегам, освободились от усталой, землею взятой назад листвы, каждой своей скрюченной холодами кривулиной теперь на виду — и далеко видно сквозь них, соседняя вдруг улица даже проглянула со всеми ее постройками, с плетневыми задами, а средь редизны ветвей лишь кое-где пожухшие листья, свернутые, лодочкой, да ведьмины черные метлы, да старые гнезда грачиные, сами уж тоже от порухи осенней сквозные…
Замер братик, стоит, на все сразу глядеть пытается, растерянный оттого, что не выходит это у него никак. И вот на него глянул и снова на воду, а воды-то нет, и опять на него и так беспомощно, что смешно стало. Так все ему чудно, что даже и не спрашивает, только глядит.
Пущенная торопливой от желания рукой ледышка звенит, летит по льду, до самого того берега стремительно летит, выскакивает на откос. А вот камень-плитнячок нашелся, дугою высокой, медлительной летит на середину и он — и гукает гулко, с коленцами стонет надтреснуто, сладостно лед, и всем отзывается льдом река, всем покойным нутром своим замерзлым, чистым, в крутях отдаваясь, убегая отзвуками в излучины. Хрустит под ногами морозным снежком набитая трава, вминается, и не распрямиться теперь уж ей, поздно. Во всем оно, позднее: во времени, остановившемся будто, в светленьком небе невысоком с бледным сквозь наволочь приуставшим солнцем, в распростертых за рекою, белейшим подернутых плоскогорьях — смутных, призадумавшихся о чем-то долгом, теперь неспешном. Да, поздно; но отчего так свежо, обновлено все как никогда, не наглядишься, почему не горько от сроков ушедших, от упущенного, сквозь пальцы протекшего, не воротить, да и надо ль? С радостью, но всегда старое видишь весною, уже с осени знакомое, лишь высвобождающееся из-под снега, даже и почки, которые всю-то долгую зиму не замечал, почки, совсем еще не стронутые первоапрельским теплом, но вдруг так и бросившиеся в глаза, — даже они уже были вот этой поздней порой. Новою порой, никому, верно, сердцем не оспорить новизны этой зазимка; и не думай, что новое грядет лишь — нет, оно уже рядом, вокруг, в каждой той же почечке, еще с листопада изготовившейся, и давным-давно в нас. Не ищи, лишь подожди, торопливость человеческая от бессилия.
Еще не прокатиться, тонко, и лишь в заливчиках, в глубоких потаенных ериках с космато нависшими травяными колтунами по бережкам, почти недоступных летом за зарослями, лед окреп и гудит под ногою, отдавая как дубовая доска. Не хочет, мотает головой братик, боится наступить; но вот все же встал на скользкое, но вцепился в него — не оторвать, однако ж и любопытства не потерял от страха, озирается. А потом наверх вылезли, и он тоже, еще по-девчоночьи неловко, через плечо размахнувшись, кинул храбро ледышку — и та, кружась, поехала почти до самой середины…