Лейтенант внимательно, изучающе посмотрел на Митичку, как бы оценивая материал, с которым придётся работать, и, опять сказав «тэк», уткнулся в бумагу.
— Витой!
— Я Витой! — готовно отозвался Давыдко.
— Три ш-шига вперёд! В одну ширенгу станови-и-ись!
Давыдко провористо выбежал, пристроился к Азарину и поровнял по его парусиновым туфлям с коричневыми, как у жуков, нососпинками свои юфтовые ботинки.
— Горбов!
— Есть Горбов, — раздался сдержанный бас с покашливанием. Крупным тяжёлым шагом выступил Афоня-кузнец в своей особой, афонинской одёже: старом, жужелично лоснящемся пиджаке, негнуче вздутых штанах, тускло поблёскивающих на коленках, заправленных в разлатые сапожищи. Свою белую сумку из подушечной наволочки он никуда не сдавал, словно бы позабыл о её существовании за широченной сутулой спиной, и та уже успела вымараться пиджачной смагой.
Лейтенант дольше, чем предыдущих, осматривал Афоню, даже обернулся с каким-то вопросом к ходившему позади него Прошке-председателю и, ставя против Афониной фамилии энергичный отчерк, дважды повторил своё «тэк».
Вскоре подобрали Николу Зяблова, который тетёшкал, успокаивал раскапризничавшегося неходячего младенца, мешавшего ему слушать фамилии. Намаявшись и от мальчонки, и от ожидания своего вызова, Никола, когда его наконец окликнули, даже позабыл отдать жене пацана, а так и шагнул было в строй вместе с дитём, отчего народ маленько развеселился, посмеялся этому курьёзу. Потом через несколько человек вызвали Матюху Лобова, ожидавшего черёда с перекинутой через плечо гармошкой. И сразу за его спиной завыла Матюхина Манька — с таким же, как и у Матюхи, носом розовой редисочкой, с упавшим на плечи платком, — замахала обеими руками, будто отбивалась от налетевших оводов.
— Да Матвеюшка мой едина-а-ай…
— А ну цыть! — огрызнулся Матюха, безброво насупясь, отдёргивая рукав, не давая жене ухватиться. — На-ка, подержи гармонь.
— Да чё мне гармонь! Чё гармонь… — голосила Манька, невидяще цапая протянутую ливенку, и та, расщеперясь мехами, подвыла ей какой-то распоследней пронзительной пуговицей.
Лобов беззвучно, как кот, вышагнул вперёд в своих обмятых покосных лапотках и, перемогая бабий позорливый плач, досадно погуркав пересохшим горлом, проговорил, преданно глядя на лейтенанта:
— Развылась тут… Небось не в гроб заколачивают, реветь мне.
Однако лейтенант не обратил внимания на Матюхины слова, а, лишь со вниманием поглядев на его лапти, продолжил чтение списка.
Шеренга всё увеличивалась, от тесноты и скученности обступавших людей строй начал кривиться левым наращиваемым концом, и Прошка-председатель уже раза два обращался к собравшимся:
— Товарищи, попрошу дать место. Отойдите лишние. Сколько говорить, понимаешь!
Лёхой Махотиным закрыли первый ряд человек в двадцать. Солнце начало припекать, становилось жарковато, и Лёха, оставив жене пиджак и кепку, занял своё место во вчерашней небесно-синей блескучей косоворотке, перехваченной наборным кавказским ремешком. Выполосканный в Остомле чуб играл на ветру и солнце крупными смоляными завитками, да и сам Лёха был какой-то весь выполосканный, прибранный и ясный, каким бывал он, пожалуй, раз в году, после своей пыльной комбайновой работы. Лейтенант откровенно засмотрелся на него и тоже с нажимом отчеркнул в бумагах, после чего выкликнул Недригайлова.
На эту фамилию никто не откликнулся, и лейтенант, тоже порядком упревший в своих ремнях, нетерпеливо повторил, добавив для ясности инициалы:
— Кэ Вэ. Есть такой?
— Пишите, есть! — подала голос за мужа Степанида, так и не снявшая Кузькиной кепки.
— Тут, тут он! — подтвердили и мужики.
— Недригайлов, три ш-шига вперёд! — наддал осерженным голосом лейтенант, в упор глядя на Степаниду.
Кузьма по-прежнему не выходил, и пришлось вмешаться Прошке-председателю:
— Кузьма! Кова ляда? Шуточки тебе, что ли? Степанида, чей картуз на тебе? Где мужик, понимаешь?
Бледная Степанида виновато молчала, убрав вовнутрь рта покусанные губы.
— Да тут он, Прохор Ваныч, — пытались разъяснить из толпы. — Токмо он тово… маленько не рассчитал… А так — тута, за конторой находится.
— Эть, понимаешь… — сдавил челюсти Прошка-председатель. — Позорить мне ополчение! Макнуть его, подлеца!
— Да уже макали. Щас ничего уже. В телегу, дак за дорогу оклемается. За это похлопочем. К месту как есть выправим.
— Меру надо знать… — буркнул Прошка и отвалил от перил.
К Касьяну тихо подошла Натаха, тронула за рукав, но он, прикованный вызовами, не сразу осознал её присутствие.
— Сейчас тебя, Кося, — сказала она, стиснув его руку. — Ох…
— Ага, скоро должны, — не отрывая взгляда от крыльца, вытягивая шею, отозвался Касьян.
Ожидая этого момента, он присмаливал одну цигарку за другой и, когда его назвали, не сразу признал свою фамилию. Касьяну показалось, будто вызвали не его, но кровь уже сама откликнулась, ударила напором в шею, и он, услышав, как выкликнули его вторично, подтолкнутый Натахой: «Тебя, тебя кличут», — так и вышел оглохший, с липким звоном в ушах, будто саданулся о невидимую притолоку. Стоявший в первом ряду Матюха, обернувшись, что-то сказал ему, приветно заулыбался, но Касьян ничего не понял и, как бы не узнав Матюху, уставился на лейтенанта, делавшего очередную пометку.
Кого ещё выкликали, он долго не слышал, пока не рассосало этот застойный гул в ушах, пока не отпустило плечи, онемело скованные какой-то неподвластной силой.
— Разиньков! — продолжал выкликать лейтенант.
— Я!
— Рукавицын…
Отсюда, из строя, разила глаза всякая мелочь и ерунда, на которую прежде и не глядел бы, не видел этого: ненужно раздумывал, откуда взялся под конторским окном куст крыжовника. Сто раз бывал здесь и ни разу не видел. То ли Дуська-счетовод когда посадила, то ли так, сам по себе, самосевка. Та же Дуська небось сплёвывала в окно кожурки, они и занялись расти… Потом углядел под крыжовником пестрявую курицу с упавшим на глаз краснотряпичным гребнем. Странно, что она не боялась всей этой толкотни, будто здесь никого и не было, она одна-разъединая со своим делом. Курица, лёжа на боку, словно кайлом, долбила край ямки, обрушивала комья под себя, после чего, мелко суча свободным крылом, нагребала на спину наклёванную землю, топорщилась всеми перьями, блаженно задёргивая веком единственный глаз. За такое дело курицу следовало бы потурить, потому как оголяет, подлая, корни. Но куст был уже без ягод, должно, ещё зеленцой обнесли пацаны, и теперь стоял никому не нужный, разве что этой заблудшей птице.
— Сучилин Вэ Пэ!
— Так точно, я!
— Сучилин А Мэ!
— Иду!
Солнце жгло спину сквозь пиджак, калило суконный картуз, и было странно Касьяну стоять вот так стреноженно, самому не своим в виду своей же деревни, в трёх шагах от жены и детишек. Он заискивающе обернулся, и Натаха, прижимая к себе, к животу своему обоих ребят, растерянно, принуждённо улыбнулась, дескать, здесь мы, здесь…
— Сучилин Лэ Фэ!
— Я-а!
— Сучков!
— Есть Сучков!
Оставшиеся на воле немногие мужики, стомясь ожиданием, выходили на оклик с поспешной согласностью, будто опасаясь, что им, последним, уже не найдётся места. Но место находилось всем, и уже начали лепить четвёртую шеренгу. Набиралось не, как думалось раньше, пятьдесят ходоков, а, поди, все восемьдесят! И сразу стало видно, с чем остаются Усвяты — с белыми платками, седыми бородами да с белоголовыми малолетками.
Лейтенант сложил бумажки пополам, затолкал их в планшетку и, оглядев строй, спросил:
— Вопросы есть?
Вопросов не было.
— Больные? С потёртостями?
Не нашлось и таких.
Лейтенант вынул из брючного кармана часы и посмотрел с ладони на их время.
— Так, товарищи… — сказал Прошка-председатель, оглядывая пустырь перед конторой — молчавших мужиков в строю, присмиревших женщин вокруг ополчения. — Если кто хочет чего сказать — выходи сюда, на крыльцо, и скажи.