С тем бы и уйти, переступить усвятскую черту…
Но пришёл этот день, и бежал Касьян задворьями, обрывая сапогами ботву, сшибая сиреневые соцветья июльской картошки, не замечая, что бежит, мелькая далеко видным белым мешком. На Полевой улице, против Кузькиной избы, оглядываясь назад, на Сергунков крик, едва не угодил в какую-то ямину, вырытую рядом с тропой, и не сразу понял, к чему она тут, для чего она Кузьке. И лишь когда попалась и другая, и третья, — вспомнил, что и сам вырыл такую же под своими окнами, когда собирались столбить радио. Ненужные теперь ямы желтели взрытой глиной почти против каждой избы, и он, обегая их, с неприятным чувством подумал, что следовало бы опять засыпать, заровнять перед уходом, негоже, нехорошо оставлять заготовленную яму, зиявшую против двора. Всё равно теперь некому будет ни ставить столбы, ни тянуть проволоку.
На Селивановом свёртке, одолев предел цепенящего тяготения, Касьян обессиленно и в то же время облегчённо перевёл дух. Под потным обручем картуза запалённо бухали виски, тело колотило мелким ознобом. В последний раз оглянулся назад, не нашёл своего двора за сокрывшими его соседними садами, да особенно и не вглядывался туда, даже как-то рад был, что уже не видно, что наконец обрезалась пуповина и он теперь сам по себе, с одной только своей ношей.
Деревня в этот уже не ранний час была затаённо нема и безлюдна: все, кому предназначалось идти, ещё досиживали своё по домам, обряжались в походное, завтракали, давали последние заветы, ещё только подходили к прощальной маете, бабьему крику, и Касьян, окинув в последний раз пустую, будто выморочную улицу, свернул в заулок.
На всё том же конторском выгоне, в полуверсте от деревни, вставала ровной соломенной крышей новая конюшня, затеянная там по генеральному Прошкиному плану. Рядом с ней желтела выведенными стропилами другая такая же хоромина — под молодняк. Оттуда натягивало радостным духом лошадиных стойл, к которому подмешивался запах уже обсохшего и засочившегося степной горечью низкорослого полынка, и Касьян, вольно расслабясь, распустив давивший его ворот, пошёл уже ровнее, успокаиваясь и обретая себя.
На выбитом выгоне возле конюшни сгрудились бригадные телеги, нынче их ещё никто не разбирал и, видно, теперь уж не тронут за весь день. Возле телег Касьян увидел дедушку Селивана, долговязого и молчаливого деда Симаку и босого, в коротковатых штанах Пашку Гыгу. Дед Симака, поджав плечом бок бестарки, сдвинул с оси заднее колесо, давая Селивану промазать квачом ступицу. Пашка Гыга, присев на корточки, с детским любопытством заглядывал в чёрную дегтярную дыру колеса. За его спиной поверх выпущенной рубахи висело на бечёвке вытесанное из доски аляповатое подобие ружья.
Пашка Гыга первым уловил шаги и, недобро остановив на Касьяне вытаращенные глаза, должно быть, не узнавая, цапнул было с плеча ружьё, но, распознав-таки прежнего конюха, подскочил, миролюбиво и заискивающе протянул пухлую бескостную ладонь.
— А мы тут мажем… Чтоб немец не услыхал, — доложил он и, широко распустив сырой губастый рот, неприятно, всеми внутренностями гыгыкнул.
— О, глянь-кось! Вот он, воитель! В полном соборе! — обрадовался дедушко Селиван, любовно осматривая Касьяна. — На вот дегтярочку, подмажь, подбодри ходки.
— Уже смазаны, — сдержанно ответил Касьян, мельком взглянув на свои успевшие запылиться, потерявшие вид сапоги.
— Тади ладно, ежли так. Догорела свеча до огарочка, пора и выступать. Дожжа вроде не будет.
Дедушко Селиван и сам вырядился в невесть откуда взявшиеся у него чёботы — пустоносые, с заплатами на обоих скульях, но вволю смазанные и расчищенные суконкой. И рубаха на нём была не та — мелким пшенцом по блёкло-синему застиранному ситцу, неглаженая, но чистая.
— А Ванюшка-то Дронов ещё вчерась надвечер улепетнул, — сообщил он со свежей утренней бодростью. — Один, да пеший. Да-а… Побёг, побёг, соколик… Заглянул я к ему перед тем — молчит, цигаркой коптит, а сумка уже у порога. Так был сух, а то и вовсе сухменью взялся, исхудал бедой. Вот как запекло-то мужика! Погоди, говорю, завтра подводой доставим. Ни в какую! Каждый час, говорит, дорог. Ну да уж, поди и тамотка, тридцать вёрст отсчитал по прохладцу. А то небось уж и в ашалоне едет.
— Моя бабка говорит, это его смертушка к себе кличет, — сказал Пашка Гыга. — Иди сюды, иди сюды — пальцем, гы-гы-гы.
— А ну! — повёл бровью дед Симака, и Пашка опасливо отскочил, продолжая мокророто лыбиться. — Выправь-ка лучше телегу на выезд.
Пашка готовно облапил дышло и поволок бестарку на свободное место.
— Двух извозов хватит ли? — спросил дедушко Селиван. — С полета мужиков ежли?
— Хватит. — Дед Симака кивнул-клюнул крупным вороньим носом, зачинавшимся безо всякого перехода прямо в самой пуще жёстких бровей. — Хватит и двух — не на Азов поход.
— Тебе, Касьянушко, каких прикажешь запречь? — весело поинтересовался дедушко Селиван. — Выбирай любых, напоследок проедешь.
— Всё едино. Не с бубенцами скакать. Коней-то покормили?
— А то как же, — степенно кивнул дед Симака, принявший конюшенные бразды.
— Засыпали, засыпали овсеца, — уточнил дедушко Селиван. — Жую-ют! Я ить сюда чуть свет прискакал. А топчан сладим, дак и ночевать тутотка стану.
— Овёс бы поберегли. Не зима — всем овёс травить, — заметил Касьян. — Теперь сыпь, да оглядывайся.
— Всего по картузу и плеснули. Нехай разговеются. В такой-то день! С маю небось на одной траве. Как посевную пошабашили, с той поры, поди, и не перепадало. А два дни дак и вовсе в ночном не бывали, незнамо чем и сыты.
— Это наладится, — покашлял дед Симака. — Нынче с Павлом и сгоняем. Некому ж было. Пришёл, а кони брошены, доски грызут. Лобов на дежурство не вышел, его день был. И хвуражиров призывают. Сказать, дак люди не виноваты. Им тож собраться надо. Благо, хоть вон Павел попить привёз.
Его жидкие восковые щёки, беспорядочно иссечённые годами, непроизвольно вздрагивали от какого-то тика, будто держал он во рту зубное полоскание и гонял туда-сюда днём и ночью — прихварывал старик, маялся грудью.
— Позавчёры стучит в окно Дронов, — сказал он, откашлявшись. — Иди, говорит, побудь на конюшне. Пока, мол, кого подыщем. Ну дак чего ж пока? Пороблю, раз надо. Ишшо ноги носють. А ногам всё одно где топать — дома ли, тут ли. Мне б, конешно, стариков в подмогу. Ну да я сам и поговорю с которыми.
— Дак и я пособлю чего-нито, — отозвался дедушко Селиван. — Вот солдатиков провожу, свезу торбы да и переберусь к тебе насовсем. Э-э, Серафим, не журись. Кабы наша там-то взяла, а тут мы присмотрим. — И распорядительно крикнул: — Павел! Слазь-ка, голубь, на сеновал, погляди, нет ли сенца на повозки постлать.
Пашка, сняв ружьё и приставив его к конюшенной стене, ловко взбежал по стремянке.
— С сеном нонче разор, — проговорил дед Симака, уставясь в землю. — Ладно, ишшо дожжей нет…
Пока старики возились со второй повозкой, Касьян заглянул в конюшню. Но вошёл не сразу, а сперва постоял у порога, всматриваясь вовнутрь с чувством недавнего хозяина, невольно примечая, какая поруха успела завестись в его отсутствие. Со света в конюшне было сумеречно и терпко. Солнечные лучи, бившие слева в узкие оконца, сизо дымились испариной над кучками вычищенного навоза, сваленного в главном проходе. Во время чистки Касьян всегда распахивал и те и другие ворота настежь, давал погулять свежему ветерку, но нынче дальние двери были заперты, видно, дед Симака остерегался сквозняков. Войдя, Касьян заглянул в шорницкую, отгороженную при входе. Там тоже наметились перемены. Деревянный ларь с инструментами, седельным войлоком и всякой починочной обрезью, на котором зимой конюха коротали дежурства, был отодвинут, а на его месте стоял ещё не доделанный топчан, тогда как вокруг на полу валялись обрезки брусков и тёса и было насорено щепой и опилками. На столе вперемешку с рубанком и долотами стоял чужой незнакомый чайник и глиняная черепушка, прикрытая лопухом. Надо всем этим, под узким, таким же, как и у лошадей, оконцем, торопко мельтешили жестяные ходики, должно, принесённые дедом Симакой из дому. Дед Симака утверждался в шорном кутке прочно и основательно, будто въезжал в новое жильё, но пока здесь было мусорно и неуютно, и всё это кольнуло Касьяна, подчеркнув его окончательную отторженность и непричастность к конюшенному бытию. И было странно и неприятно слушать, как где-то на чердаке топал, стучал пятками разговаривавший сам с собой Пашка Гыга.