Как же Богдан в изумлении широко раскрывал глаза, таращился, качал головой, краснел из-за этих рассказов о волшебном городе! Как же он исстрадался из-за своего обыкновенного, крошечного Сисака, над названием которого тот ужасный мальчишка смеялся!
И все-таки, Богдан по своей воле бежал навстречу всем этим унижениям, навстречу издевательствам, только бы как можно дальше от пронзительного взгляда графа. Лошади ли нервно подрагивали и ржали, люди ли сильно шумели, оводы и гигантские мухи очумели, нам неизвестно, этого не видно, но мальчик пробегал мимо них, затаив дыхание, и уже поднимал руку вверх, чтобы поприветствовать Палику, он уже без сопротивления сдавался на милость и немилость рассказов, как в борьбе, у него на устах уже было имя, и тут он увидел своего друга-врага, как тот наклоняется, поднимает что-то с земли, а Богдан и не предполагал, что бы это могло быть, Пал на него не смотрел, как будто отстранялся от него, — Пали, — зовет Богдан, — а потом чувствует страшную боль над глазом, и красная пелена застит ему глаза.
Мы не видим этого, но, мальчик, пришедший в сознание, видит над собой какие-то широкие, жесткие лица, видит здоровенного дядьку, который без усилий, бегом; относит его домой, но прежде чем он увидит лицо матери, охваченной паникой, а перед этим — вопросительное, почти озабоченное (боже мой!) лицо графа, краем глаза, еще рядом с фиакрами, Богдан заметит, как на извозчика, грозящего кулаком и что-то орущего на языке наших гусаров, значит, и на своего отца, буйный Пал поднимает камень, с таким спокойным и страшным выражением лица, что тот великан, оторопев и засомневавшись, останавливается.
Это воспоминание, шрам над бровью, след от камня, брошенного мальчишкой, уверенным в собственной безнаказанности, увидит и кровный враг Шупута.
Потом, уже юношей, играя в кегли на нови-садском Штранде, Шупут повредит то же самое место. Возвращаясь с пляжа, он на рынке купит матери и тетке арбуз, огромный, как его раненная голова. Картина из детства прояснится.
Фигура стоящего обнаженного мужчины с поднятыми руками
Неужели это на самом деле происходит, спрашивал себя Коста Крстич, уткнувшись лицом в пуховую подушку (с болью в горле, которая знакома всем, кто спит с открытым ртом), руки он поджал под тело, а замерзшие ступни торчали между прутьев спинки и показывали язык. Ты, убийственная ночь, с тенями призраков и чудовищ, — скользило где-то на грани его сознания, и каждое утро он был утомлен и стар. Бывали дни, когда свое состояние он пытался объяснить недостатком чего-то, железа в крови или, кто его знает, минералов, в общем, отсутствием, которое делает мышцы безвольными и слабыми, мозг — липким, сердце — ленивым. Что надо есть и пить, чтобы заполнить пустоту понятной краской?
Об этом размышлял (если скольжение по поверхности можно назвать размышлениями) будущий старый доктор и литературный эксперт К., полагая, что, может быть, он страдает редкой болезнью — размягчением мозга, превращающей мозг во что-то, похожее на детскую кашку, подгоревший сутлияш.[3] И когда он, зажмурившись, ставил диагноз, то никак не получается вспомнить его латинское название (вот, еще один симптом!), вдруг почувствовал, как по ступне скользит что-то влажное и щекочущее, он, вскрикнув, вскочил с постели, сильно ударившись пальцами о металлическую раму, с налившимися кровью глазами, с бухающей колоколом тахикардией, которую он ощущал даже в носу, и уперся взглядом в мутные глазки приставучего шаловливого песика, черневшего на грани его нервов, скажем так. Вздохнув с облегчением, Коста позвал собачку, похлопывая себя по бедру, и та, поджав ушки, свернулась клубком у него на животе. Человек почесал собачке животик, взглянул на часы, — неужели так поздно? — вскричал, собачку оттолкнул.
В комнате приятно попахивало дымком, потому что хозяйка уже затопила печку. Коста встал у окна, отдышался. Солнце уже разлилось по садам и канавам, эта погода не для чувствительных, утром ночь забирается в собачью будку, а полдень — в теплый свинарник, слишком большие перепады для его маленького сердца. И вчерашняя могилка осела, какой-то велосипедист звонил и звонил, из ртов прохожих вырывался пар, как облачка у героев комиксов, не хватало только слов. Коста встал на цыпочки, чтобы увидеть Девочку, которая возилась с автомобилем, но ее частично загораживала голая крона уксусного дерева. Молодой человек чувствует легкое головокружение, садится на кровать. И так он сидел, пока солнце не поднялось до его бровей.
Тогда он достал из ранца несколько чистых листов бумаги и положил их на изъеденный древоточцем секретер. Опять засунул руку в ранец и нащупал там пугач. Долго смотрел на него, заглянул в дуло, поскреб что-то, похожее на пятно, которого на самом деле не было. Стал копаться дальше, нашел, в конце концов, потерявшийся было фломастер, с которого где-то упала капелька, испачкал пальцы. Расправил перед собой бумагу, удобно уселся, уставился в пустоту.
И так он какое-то время спокойно сидел, а потом, высунув от усердия кончик языка, написал в середине листа: ЖИЗНЕОПИСАНИЕ, тут же зачеркнул и исправил — АГИОГРАФИЯ. Понял, что не знает, как точно зовут Девочку.
Он скользит взглядом вокруг, по натюрморту, словно ищет помощи у предметов, пока не останавливается на обнаженной груди (он полуодет). Как я распустился, у меня появилась женская грудь! И откашлялся, будто собираясь громко заговорить.
Когда бы я ни лег спать, каким бы ни был усталым, я всегда просыпаюсь в недобрый час, без всякой причины, до рассвета. В газетах полно рассказов об инфарктах, случающихся по утрам, мое сознание абсолютно ясное, я словно облит водой, и ощущаю беспокойное клокотание под грудиной. Я не знаю, это ипохондрия или страх смерти, или какая-нибудь иная нормальная причина, но пока я жду, когда сердце займет горизонтальное положение, как маленькое зеленое сердечко на нивелире, придет в (кажущееся?) равновесие, меня обволакивает мучительный сон, словно кто-то внезапно укрыл меня одеялом с головой и барабанит по мне до изнеможения, а утром я все забуду и перепутаю, и это пограничное событие, этот темный магнетизм можно будет распознать только по остаткам резкого запаха пота и налитым кровью глазам, которые ничего не видят, по глазам, ослепшим от чтения жития святых всю ночь…
Здесь писатель удовлетворенно прищелкнет языком, пробежит глазами по написанному, добавляя тут и там пропущенное слово или знак препинания. Ищет что-то тяжелое, находит большой флакон духов, толстого стекла (на дне которого еще сияет золотом ароматный осадок, похожий на ворсинку для щекотки), прижимает им свою писанину. Хорошо, это хорошо, — убеждает он самого себя. Но если у них вырастут крылья, и они навсегда упорхнут, мы не будет травиться каустиком. Он знает, сейчас девяностые годы, ему не надо затачивать гусиное перо. Но зачем ему компьютер? Перемещать курсор и вновь прикасаться? Таращиться в свое лицо на погасшем экране? Важно то, что таких рассказов у нас полно дома. Литература — тяжкое дело, не рассчитывай на это, если тебе нужны поблажки. Да, меня пугают машины, — признает он, качаясь на стуле. Мне нужен человек, а не компьютерная иконка. Разве не мой идеал — воскрешение мертвецов? Это алхимия, а вовсе не электронные четки! Дни, благоприятные для зачатия и неблагоприятные, термометр во рту. По правде говоря, я еще не успел ничего сделать, все это подготовка и дескрипция. Да и откликнулись пока только дети и озабоченные родители, написать сочинения, из-за несносных учителей. Хотя это неплохая тренировка, притворяться глупым ребенком, угождать заданному вкусу… Когда я оживлю количество мертвецов, достаточное для немногочисленного народа, — провозглашу себя королем!
Вот в каких мыслях застает Девочка нашего писателя, вздрогнувшего от ее прикосновения, словно он увидел призрак. Инстинктивно прикрывает ладонями написанное. Девочка смотрит на него странно.