Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не знаю… Видишь, какие времена, людям ни до чего… Наверняка и отец, и дед тут «помогли».

Конечно, они меня считают цыганом, — с горечью произносит Шупут. — Голытьбой и пустым местом.

Да нет же, — утешает его младший Иованович, его голос полый и болезненный к прикосновению.

* * *

В Париже Богдан Шупут был три раза, и если все сложить, то там он провел год своей горькой жизни. Те десять сентябрьских дней в тридцать седьмом, с коротким сном в отеле «Одеон», оказались настоящим началом инфекции. «Инкубационный период» продолжался до февраля тридцать восьмого, его торжественно проводили белые женские платочки и в мужских руках растрепанная газета «Дан». (Поскольку Шупут был сотрудником, то он устроил так, что вышла заметка, где говорилось, что художник «путешествует за свой счет, без чьего либо вспомоществования»).

(В короткой предыстории можно написать, что незадолго до этого Шупут знался с очевидно левой «Студенческой матицей», хотя сам был аполитичным.

Богдан, ну зачем тебе эти бездельники и гуляки, — качал головой Йованович.

Миле, мне до политики нет никакого дела, — уверял Шупут друга. — Я этого избегаю, мне бы стипендию, Париж, Сезанн, правда!)

Комната в Латинском квартале, «Grand Hotel de Suez», и опять разрушительное, инфантильное одиночество, для которого надо было иметь сильные ноги.

«Пиши мне поскорей, а то я сойду сума». Эту фразу Миле Йованович опускает, читая письмо от Богдана Девочке, матери и уснувшему Захарие. Он пропустит еще некоторые фразы, в которых прочитывает укор бедняка, или появляется намек на женщину («Все обычно говорят, избегай наших, что надо найти какую-нибудь француженку. Это непросто, особенно, если не знать языка».)

Такие вечера чтения все чаще в доме Йовановичей. Шупут неутомимо описывает всё и вся, и после того, как сблизился с земляками. «Счастье, что общество немногочисленно, они старше меня и богаче. С ними и Педжа Милосавлевич, наш, один из лучших. Он мне подсказал, какие краски хорошие, что темные ядовиты, и разные другие вещи». Эти мелкие строки Миле Йованович припомнит позже, когда Богдан в имении будет писать Девочку, нетерпеливо приговаривая: Мне Милосавлевич, Педжа, говорит, что патина — это как едва слышный тон, но, однако этот звук слышен многим поколениям, это он как бы мне, а я ему, что он отлично умеет патинировать рамы!

Посмотрите-ка на нашего Богдана, — подумает друг, — как он повзрослел.

Вечно сижу без денег и почти не ем, и когда уже теряю всякую надежду, меня приглашают на сытную вечеринку или какое-нибудь угощение. Я едва дотянул до 28-го, а один мой приятель, юрист, позвал меня на свою свадьбу. Постой, «… и родила она Первенца…»,[26] и мы ходили в Pavilion Dophine в Булонском лесу… По ночам я везде, лучше всего — кабаре «Boule Blanche», здесь я слушаю негритянский джаз, посланный прямо с неба, нот нет, и они не смотрят друг на друга, а шлягеры так и летят. А в «Casino de Paris» я хожу слушать Мориса Шевалье! И день — тоже авантюра. Так, однажды (видел собственными глазами), просто прогуливаясь перед Нотр-Дам, Глиху, художника, двое агентов увезли в штатском на полицейской машине, а потом, после долгой поездки по Парижу, — забирали всех без разрешения на пребывание, — он провел ночь в кутузке. Едва отпустили, после вмешательства посольства. Потом он мне показывал рисунки из тюрьмы. Слава Богу, ему не поставили клеймо. На следующий день мы с Лубардой побывали у «парижского цирюльника», кто знает, может быть, ловят за длинные волосы! А причина в том, что я там писал только крупные и блестящие вещи, а не как Люба Иванович, курятники и лачуги, — старый город, Миле, истина простая, и тебе она известна: этого мне хватает и дома. Я же в Париж не за нищетой приехал…

Тут старого Захарие будит зуд, подбородок у него во сне как-то искривился! Всё ему не так, юноши ушли дальше к холму, и их разговор больше не слышен.

Этюд к неизвестной картине с боснийским пейзажем

Только завистник сказал бы, что Гроховяку столько лет. Любой бы подивился гладкому, как морская галька, лицу, темным, без седины, волосам, ангельским ладошкам. Разумеется, злобный завистник мог бы оспорить любое достоинство: кожу без морщин приписать неумеренным количествам пива, а пивные дрожжи кожу натягивают, полное отсутствие седины объяснить духовной и нравственной толстокожестью, или, более приземленно, регулярным окрашиванием, а красные ладони провозгласить некой тайной, как у Дориана Грея. Но все это сплетни, дьявольские выдумки, добрая душа не принимает их во внимание.

На Девочку самое сильное впечатление производило то, что любимый до самого конца называл ее на «вы», даже когда просыпался рядом с ней. Он отворачивался, когда, встряхнув головой, она распускала волосы, или, стоя перед ним, снимала ночную сорочку. Он гасил свет. Никогда не произносил ни слова. Это, надо сказать, ей не очень нравилось, такая осмотрительность, но она быстро находила оправдание в его любовном пиетете, в романтической версии джентльменства, которая была у него в крови и в доме. И исступленно объясняя это самой себе, как кому-то другому, она ловила в каком-нибудь стекле или зеркале свое отражение, которое страстно, как сумасшедшее, поджимает губы.

Вы похожи на брата, с умилением замечал Гроховяк, стесняясь, садился на край кровати, гладя ее по растрепавшимся волосам. Девочка потягивалась, какая-нибудь косточка хрустнула, щелкнула, словно все тело вот-вот сломается.

У вас дивные руки, произносила она чуть хрипло и игриво. Однажды, чтобы сократить долгое ожидание, она смотрела фильм, в котором пострадавшему пианисту пришили ладони убийцы, и так он, в лунатизме, стал непорочным злодеем, потом она не могла уснуть, словно разболелась. Когда позже поцеловала руку любовнику, он ее отдернул, укорив, что он ей ни поп, ни отец, и она почувствовала еще большую вину.

А вот теперь она никак не могла вспомнить, как он ее называл. «Девочкой» или крещеным именем, нет, точно не так, ни одно, ни другое никак не сочеталось с тембром его голоса, с неявным акцентом. Наверное, это было что-то уменьшительное, но не такое, что мяукают обычные любовники, но что-то тайное и сладкое, как золотая монетка под языком. Иногда ей казалось, что она напала на след, что оно, это имя, на кончике языка, но оно терялось, исчезало, как если бы вы потрепали по спине знакомого, а к вам оборачивается изумленный незнакомец. Она умела и соврать самой себе, сказать: вот, оно, и верить в фальшивое имя все утро, но все это было ради безобидного самоистязания, от которого она получала наслаждение на расстоянии, как всякий профессиональный страдалец.

По правде говоря, в своей жизни Девочка пережила не много травм, в Сараево, всего два раза. До пожара ее кожа была неповрежденная, — она клянется, — как стеклянная девственная плева, однако не такая красивая, как у Сташи, но в целом, выглядела хорошо сохранившейся змеиной шкуркой. Однажды она поранила ногу тяжелым инкрустированным ножом для разрезания бумаги, когда земля затряслась, и жуткий вой ветров послышался из ее глубин, а южная стена мечети Гази Хусрев-бега утонула по щиколотку.

Но это было потом, наверное, в шестьдесят втором, когда Девочка проездом на море заночевала в гостинице «Централь». Она пожалела об этом, видеть ничего не хотела. Зачем вообще останавливалась? Ей даже было не по дороге, она ехала на север. Лежала на спине, пристально смотрела в высокий свод потолка, в тенях которого клочьями повисла паутина. Могла слышать, как шумит вода в старых трубах, шлепанье босых ног (ванная комната была в конце коридора), пугающее царапание в толще стены (словно руки забытого узника), все это Девочка могла слышать, но нет, не слышала, потому что в ушные раковины, скользя по скулам, пролилось столько горячих слез, что она как будто оглохла.

вернуться

26

Евангелие от Луки; 2, 1–7.

29
{"b":"842231","o":1}