– Батюшка-с, видеть вас, голубчик, изволил-с. – Попытался пробиться сквозь повисшую тишину староста, и снова был остановлен господским жестом.
– Выйди вон, Степан.
Как только присутствующие проводили до двери семенящего будто прилипшими к полу пятками старосту, разговор был продолжен.
– Итак. – Начал барин, выступая в центр горницы, являя себя взору Богомолова в полный рост. – Вы вчера героический поступок совершили, друг мой.
– Григорий Павлович, я позволю себе остановить вас. – Илья вытянулся, и повинуясь странному чувству, пошел навстречу Остафьеву, неестественно расправляя плечи. – Я оказался у реки совершенно случайно, услышал крик – поспешил помочь. Не раздумывал, кто тонет. – Выделил он.
– Это похвально. Смелость ваша будет награждена. Будьте покорны, я об этом позабочусь. Я доложу об вас начальнику штаба. – Переврав на военный лад, осклабился Остафьев, обнажая белые ровные крупные зубы.
Илья промолчал, не отводя взгляда и не улыбаясь в ответ. Что-то в барине настораживало Богомолова больше его распутного поведения. В конце концов, когда помещики в деревнях жили по морали; нет, в этом господине, кроме душной любви к молодым крестьянкам было еще что-то. И таилось оно на дне его черных глаз. С глухим колодезным шумом падали в них предположения Ильи. Одно за другим.
– Может, вы, Григорий Павлович, слышали об убитых на берегу Шоши? Каждый раз, при полной…
– …Луне. – Перебил его Остафьев и поправив узкий воротничок, продолжил. – Нет, ваше благородие. Ничего вы здесь не найдете. Отрапортуйте начальству, что люди те, совершив смертный грех, утопли самостоятельно. По пьяни. И возвращайтесь к службе. Об этом я тоже доложу.
– Я бы не стал утверждать, что те мужчины утопились. Раны на их теле будто рвали, спины…
За спиной барина послышался шорох юбки и высокий женский голос разрезал воздух будто струной.
– Умоляю вас, Илья Иванович, хватит! Побойтесь Бога, здесь дети. – Настасья Львовна встала с лавки и картинно закрыла уши своему девятилетнему отпрыску, заинтересованно разглядывающему Богомолова.
«Актриса», – подумал тот, удивляясь, как в мгновение преобразилось её безжизненное лицо: малиновый румянец раскрасил щеки, искорки бесновались в глазах, губы поджаты, даже малюсенький виток черных волос непослушно выбился из тугой прически и улегся на цветной воротник.
– В самом деле. Не стоит, ваше высокоблагородие. Не стоит беспокоиться. – Подыграл жене Остафьев, пропуская её, торопящуюся к выходу.
Илья немного развернулся, и поравнявшись с Настасьей Львовной, вдруг замер. Нечто выпрыгнуло из глубин его памяти и закрыло сознание, будто пухлое облако солнечный цвет. Он как будто снова был в той реке, на глубине, под толщей воды, а сверху, пробивались неразборчиво голоса. Опомнившись, Илья окрикнул барыню:
– Настасья Львовна, простите покорнейше! Не изволите помочь мне найти вышивальщицу?
– Вышивальщицу? С чего эта просьба, Илья Иванович?
– Невесте хочу подарок на свадьбу сделать. Ваш воротник очень искусно вышит. Не каждый день такое увидишь.
– Ваша правда, Илья Иванович. – Барыня смотрела прямо перед собой, будто раздумывая, какой сейчас дать ответ.
– Это матушки моей покойной, Царствие ей Небесное. В наследство осталось. Всего хорошего, до свидания!
Настасья Львовна поспешила скрыться за дверью, закрывая ладонью женщину в лодке, вышитую гладью на белом воротнике.
14.
Удушающий зной на Ильин день отступил. Теперь к обеду перестало тянуть горячим сухим ветром и только едва обдавало теплом разгоряченные плечи. Сено убрали зеленое, душистое, в самом цвету, ароматное настолько, что не хватало полной груди собрать весь его густой мед. Накрывая стога сырой осокой, чтобы сено не промокло, простояло до зимы, и уже потом его можно было по снегу привезти домой, мужики, не стесняясь друг друга, жмурились от удовольствия. К вечеру улицу протягивало непривычной свежестью, но уже не скошенного луга, а будто заблудившегося осеннего ветра. Он петлял растерянно по улицам, путался в женских юбках, хлопал ставнями, пугал засидевшихся птиц, поднимал пыль и наконец, будто вспомнив дорогу, уносился к реке.
У воды к вечеру без накидки стоять было зябко. Из деревни доносилось едва различимое в гомоне голосов блеяние: крестьяне гнали к церкви свою скотину, чтобы в молебен перед иконой Ильи Пророка священник окропил их бока святой водой. Она не могла выудить из детской и отроческой памяти подобный обычай. «На Ильин день и камень прозябает», – сказала как-то старенькая нянюшка (она ещё, глупенькая, над ней посмеялась, уж больно смешно та шевелила иссохшимися губами), и через пару дней померла. Так и остался этот летний день на всю жизнь – горьким, как пиво, которое сейчас варили крестьянки, не поспевая таскать расписные братины, да дымящиеся пироги на расставленные уличные столы. Значение этих слов она поняла, только перебравшись в эти края: конец июля был холоднее марта.
Будто опомнившись, резко пригнулась: молодежь в нетерпении начать празднества по случаю уборки сенокоса выглядывала отцов, самые бойкие, окрикивая друг дружку уже сбивались в кучки во дворах. Возбужденная ребятня рассыпалась по деревне, как горох, зазывая балалаечников, и все эти голоса струйками просачивались к реке. Она опасалась зря: на последнем дворе у берега было тихо. Легкий плес волн заглушил бы для случайного прохожего торопливый аккуратный шаг, а ветер будто намеренно заметал едва различимые следы на сером песке. Плотные стебли рогоза, тяжелея под плотной коричневой головкой, едва качнулись и снова замерли, ограждая свершающееся у кромки воды. Доносившийся с берега голос он рассеял на множество звуков, смешал с пронзительными криками хищницы-пустельги и разнес по самым темным уголкам земли.
«…растворятся седьмые небеса, сокатятся златые колеса, золотые, еще огненные…».
В доме Дрожжиных, как и в любом другом сегодня, стояло большое нетерпение. Молодицы, освободившись от приготовлений, давно наряженные и вспотевшие, измаявшись дождаться отца семейства из церкви, ежеминутно хлопали дверьми:
– Идет?
– Не видать.
– Опоздаем! – Вскрикивали женские голоса, шуршали, шикали друг на друга, давая недолгой разряженной остывающим блинным духом тишине минуту, не больше, и снова кричали в такт скрипящих петель.
– Ну? Идёт?
– Нету.
– Опоздаем же!
Богомолов не вытерпел и переместился на задний двор. С церковной службы он безо всяких церемоний сбежал, как только перед ним сомкнулась толпа крестьян, страждующих испросить у иконы Ильи Пророка отёла да урожая. По дороге домой контуженное бедро принялось премерзко ныть. «К дождю видать, смотри-ка, не подвел святой» – подумал он, смущаясь своего невольного богохульства в праздничный день, и одновременно радуясь впитанной в семье прогрессивности мышления. «Не идти на поводу ни у Бога, ни у черта – вот каким должен быть глава семейства. За каждую мелочь ответ держать. Не просить урожая, а боронить и сеять. Меньше говорить, а больше делать». – Любил повторять ему отец, выходя ночью, в Ильин день, на раннюю жатву вместо гуляний. Детей у Богомоловых больше не было, работать приходилось от зари до зари: остановить колесо земледельческих работ хотя бы на день означало голодную смерть. Илье не было и пяти, когда он, прежде покрутив в крошечных пальчиках красное гладкое зернышко озимых, определял будущий урожай и несся к отцу через всё поле: «Успели! Ужо, батя, иней не возьмет зерна! Ужо не повредит!».
Офицер обогнул бледно-зеленые капустные гряды, ток – небольшую площадку, где веяли зерно, и на самом краю огорода опустился на лавку, предназначенную, как говаривал Дрожжин, набивая трубку едким до невозможности «Жуковым», «для табака и уединенного размышления». Медленно размял бедро, пока из – под шрама не начала разливаться приятная боль. Потом разложил на коленях тряпичный сверток и в третий раз с Вариного исчезновения принялся всматриваться в узор оставленного пояса. Его концы украшали зеленые шерстяные помпоны, а узор повторял тканую роспись воротника Остафьевой один в один. Те же молочные гладкие капельки речного жемчуга, те же красные нити вышивки, лодка, женский силуэт в длинной юбке и идущие от её рук лучики прямо в пасти не то рыб, ни то хищных животных. Ошибиться невозможно: эта вышивка сделана рукой одной мастерицы.