Костюшко не спал всю ночь. То думалось — неспроста это посещение, эта настойчивость адвоката, то грызло сомнение, удастся ли свидание.
Оно состоялось через два дня. Поливанов добился своего: они были одни.
Адвокат разложил на столе бумаги: копию приговора, прошение о пересмотре дела, и сказал:
— Товарищ Костюшко! Иркутский комитет принял решение организовать ваш побег. Времени у нас мало. Вот наш план действий. Инструменты для перепиливания решеток передадут с воли вместе с продуктами. Среди тюремщиков есть свой человек. Побег должен совершиться в ночь его дежурства. За стеной тюрьмы будет ждать извозчик — один из иркутских товарищей. Он доставит вас на конспиративную квартиру.
Поливанов сделал паузу, заглянул в глаза Костюшко:
— Вы получите паспорт на имя техника Григоровича. Антон Костюшко исчезнет. Словом, вы можете начать новую жизнь. И если вас к этому потянет — даже без особых забот, со своей женой, сыном…
Он проговорил это с чуть заметной иронией, видимо привычной для него, но обидевшей Антона.
Ему захотелось ответить резкостью, но Поливанов дружески протянул ему обе руки:
— До свидания среди друзей!..
И Костюшко так захватило сложное чувство надежды, радости, нетерпения, что в нем потонуло минутное раздражение против этого человека.
Августовским вечером Антон Антонович пришел к Тане в одиночку, куда ее поместили после родов. На решетке окна сушились пеленки. В узкой камере стояли корыто, ведро и другие вещи, купленные в складчину Таниными товарками.
Таня сидела с ребенком на руках, укачивала его.
Поглядев на Антона, она положила мальчика на подушку и спросила одними губами?
— Уже?
— Да, Таня.
— Когда?
— Завтра ночью.
Она невольно посмотрела на окно. За ним стоял мрак, крупные капли дождя стучали по стеклам.
— Двинусь в Читу, это сейчас цитадель революции на востоке России. Меня будут искать, конечно, по пути на запад, а я уйду на восток.
— Ты уверен, что будет успех, что побег удастся?
— Да. Пилку мне передали в пачке с макаронами. Решетку кончу пилить вечером, когда стражи, по обыкновению, клюют носом. Притом будет дежурить Мурда, он почти не смотрит в глазок. Таня, голубушка! Я не хотел тебе говорить точно — когда… Чтобы ты не беспокоилась. Ведь не будешь спать. А потом увидел, что не смогу уйти, не простившись.
Таня перебила его:
— Когда это должно случиться?
— Я же тебе сказал: завтра ночью.
— Нет, не то, в котором часу?
— Надо между двумя и четырьмя, перед сменой внутренних караулов.
— Если не будут стрелять, значит, ты на свободе, Антон! Подумай — на свободе!
— Танюша! Запомни, что я буду жить под фамилией Григоровича. Григорович Иосиф, техник, ты запомнишь? Я дам тебе знать о себе через Поливанова. Танюша, прошу тебя: будь мужественна, как всегда. Береги себя…
— Не будем долго прощаться, Антон. «Волчок» все время крутится. Поцелуй меня, как обычно. И все.
Антон выбежал в коридор, задыхаясь от волнения.
…Ночью 30 августа 1905 года гроза разразилась над Иркутском. Ливень обрушился на город потоками воды, сверкавшей при свете молний. Постовые попрятались в свои будки. Часовой на вышке ничего не видел за сплошной завесой дождя.
Антон Антонович развел перепиленные прутья решетки и выпрыгнул во двор.
Это был тот самый тюремный двор, по которому он каждый день совершал свою обычную арестантскую пятнадцатиминутную прогулку. Четырехугольный двор, ограниченный высоким забором из поставленных кверху остриями бревен-палей, с четырьмя вышками по углам.
Но сейчас все вокруг казалось новым, неузнаваемым: с шумом текла вода, размытый песок уходил из-под ног, голову и плечи плетями секли сильные струи. В мгновение он промок до нитки. Отлично! Стихия была на его стороне. Он побежал к забору. Костюшко забросил «кошку» — железный крюк, полученный им в передаче, подтянулся. Не удержавшись на скользких заостренных верхушках палей, он упал. Но упал уже по ту сторону ограды. С минуту не подымался, прислушиваясь. Ни выстрела, ни криков позади. Таня будет спокойна. С этой мыслью, в последний раз окинув взглядом здание тюрьмы, он двинулся во мрак.
В сумерки из тайги вышел человек. Долго он странствовал — по всему было видно. И все же не походил на обычного бродягу. Нет, не бродяжил, не кружил в поисках хлеба, пристанища, — шел к цели.
Однако пробирался он скрытно. У рыжего парнишки на опушке спросил, нет ли в деревне солдат.
Парнишка махнул рукой:
— Какие солдаты! Сход идет. Второй день кричат.
— А про что кричат? — полюбопытствовал прохожий.
— Приговаривают: Тыргетуевское имение у кабинета отнять, землю мужикам возвернуть. — Рыжий помолчал и добавил деловито: — Управляющего Фимку — по шеям!
— Вот как! — удивился человек и присел на пенек, не сбрасывая с плеч котомки. За его спиной, за частоколом почерневших стволов, горели, раздуваемые ветром, костры закатного неба. Раздумывая, прохожий стал сворачивать самокрутку. Что-то в нем расположило парнишку: уж очень заинтересованно и доверчиво слушал.
— Из Читы рабочий приехал. Тутошний он сам-то… — Рыжий вдруг спохватился. — Ну я пошел. У нас корова невесть куда зашла.
— Погоди, — улыбаясь, окликнул его незнакомец, — сведи меня на сход.
— А вы кто будет?
— В Читу пробираюсь. На работу. Поезда-то не ходят. Пришлось вот на своих двоих.
Он сказал это без досады, даже не ругнулся.
— А почему не по путям? — живо спросил парнишка, смотря во все глаза на человека.
— Так скорее, — засмеялся тот.
В деревне на площади действительно было черно от народа, как на ярмарке. Никто не обратил внимания на Антона Антоновича.
Зато он с жадным любопытством поглядывал вокруг.
Толпа была знакомая, обычная деревенская толпа. Разве только чуть получше, потеплее одеты люди, чем в Привислинском крае или на Украине, да речь медленнее, задумчивее и забористее.
И вместе с тем было нечто новое в этом сходе, и Костюшко, хотя и не очень хорошо знавшему Сибирь, бросилось в глаза именно это новое. На лицах мужиков отсутствовало обычное постное, незаинтересованное выражение, с которым они сходились выслушать приезжее начальство. «Вам оно, конечно, виднее, — говорило это выражение, — а мы что? Мы — ничего».
Нет, сейчас решался вопрос жизни и смерти. И хотя большинство по-сибирски сдержанно слушали, на лицах Костюшко читал надежды и опасения и ту, возникшую в человеческом общении, отчаянную решимость, которая выражается словами: «На миру и смерть красна».
Когда Костюшко подошел, говорил, видимо, тот самый приезжий рабочий, о котором сказал паренек. Рабочий призывал явочным порядком делить кабинетскую землю, издавна принадлежавшую крестьянам, захватывать луга.
Лицо говорившего вреза́лось в память, главным образом глаза — безмятежные, почти детские, с твердой верой.
Костюшко видел, что на других слова оратора оказывают такое же воздействие, как на него: как будто приближают к правде, вот-вот возьмешь ее в руки — не упусти!
Потом стали зачитывать приговор. Было уже совсем темно. Пожилой высокий мужик в ергаче и косматом треухе светил лучиной. На лице его застыла истовая сосредоточенность, словно был он в церкви. Бедный свет осветил руки приезжего: большие, темные, непривычно державшие бумагу. Толпа тонула в плотном мраке, пробитом кое-где огненными гвоздиками самокруток.
Костюшко понял, что первыми пунктами поставлены те, по которым больше всего «кричали»:
«Требуем немедленно убрать из имения управляющего Ефима Поменова, равно и всю лесную стражу…»
— На осинах их развешать! — крикнул мужик с истовым выражением на лице, и лучина, дрогнув, едва не затухла. На него зашикали: «Не мешай делу!»
«Во избежание дальнейшего хищнического истребления лесов указанного имения названным Поменовым, с сего дня его от управления отстранить».
«Принять в собственное свое заведование нижеследующие угодья и сенокосные местности…»