Оба замолчали. Так велико было их волнение, что не хватало слов. Таня откинула что-то белое, и Антон увидел сморщенное крошечное личико. Оно внушало страх: как ему жить, этому созданию, такому маленькому, беззащитному, слабому? А здесь тюрьма. Антон Антонович с ужасом вспомнил: тараканы! Да, здесь повсюду черные огромные тараканы…
Но Таня, измученная, исхудавшая Таня, излучала надежду и радость:
— Ты посмотри, он похож на тебя, посмотри, вот здесь морщинка у рта… Ты сядь вот сюда, на табурет, и посмотри.
Антон Антонович не видел морщинки. Вдруг он озабоченно спросил:
— Он здоровый? Совсем здоровый мальчик?
Таня блаженно улыбнулась:
— Совсем здоровый!..
К нему вернулся дар речи, Антон Антонович хотел рассказать Тане все, что произошло со времени их последнего свидания, и он хотел знать все, что было с ней.
— Ты думала обо мне, когда тебе было тяжело? Да, Таня?
— Да, дорогой, только о тебе, — Таня уже не помнила о тех полных муки часах, когда оставалась одна только мысль: скорее бы конец!
— Таня, ведь это геройство, это твой подвиг — наш ребенок, наш сын, — говорил Антон Антонович, тихонько поглаживая руку жены.
Со знакомым выражением иронии Таня приподняла узкую бровь:
— Тогда, Антон, все женщины — героини.
— Редким женщинам пало на долю то, что тебе, Таня.
— А знаешь, Софья Павловна говорит, что мы, революционерки, обязательно должны рожать. Ведь мы воспитаем наших детей как борцов. И жить они будут в социалистическом обществе.
— Софья Павловна — известная постепеновка, — перебил Антон Антонович, — я еще сам хочу жить в этом обществе. Ты знаешь о последних событиях?
— Знаю о том, что стачки продолжаются.
— И какие стачки! Требуют свержения самодержавия, созыва учредительного собрания, восьмичасового рабочего дня. На днях в Чите, в железнодорожных мастерских, собрался многотысячный митинг. Вот-вот начнутся баррикадные бои. Это канун революции, Таня. Это то, о чем мы мечтали…
Антон Антонович взглянул в глаза Тани.
— Мне всегда казалось, что тебе совсем не идет быть матерью, а теперь вижу, что даже очень. В тебе появилось что-то новое, что-то от Мадонны…
— Какие глупости!
— Ты всегда была похожа на мальчишку: и фигурой, и манерами, и ноги у тебя большие, тридцать восьмой номер ботинок… А теперь… ты женственна…
Так они говорили бессвязно, жадно, сбивчиво.
— А ведь мы с тобой никогда не думали о ребенке, правда, Таня? Мы просто любили друг друга. Да, кажется, все влюбленные поступают так.
— Но ведь мы не только влюбленные. Мы муж и жена. Давно уже. Два года, — смеясь, говорила Таня.
— Нет, нет. Мы — новобрачные. Помнишь это нелепое «бракосочетание» в тюремной церкви? Нелепое и романтическое. Пустая древняя церковка с лучами солнца, пробивающимися в покрытые почти вековой пылью оконца, и замшелый попик, во имя бога заклинающий нас любить друг друга! Какое-то средневековье! И перед алтарем — жених, простреленный пулей жандарма, с еще не зажившей раной, и невеста — политическая каторжанка! А «посаженые отцы» или как там их! А шафера! Цвет каторги! Ох, Таня, это была замечательная страница нашей жизни!
Все были так веселы и полны надежд: в воздухе уже витало предчувствие перемен…
Антон и Таня говорили о недавнем прошлом. После приговора по «романовскому» делу они с Таней, оба осужденные на каторгу, обвенчались в церкви Александровской пересыльной тюрьмы, чтобы отбывать наказание вместе.
— Да, мы тогда пошли на это, чтобы нас не разлучили. А теперь все равно мы будем разлучены.
— Почему, Таня? — закричал Антон. Ему показалось немыслимым потерять Таню сейчас.
— Посмотри, Антон, никого нет у двери?
— Нет, дорогая, там Софья Павловна стережет.
— Потому что ты уже думаешь о побеге, Антон.
Вот так было всегда! Она угадывала его мысли, даже не ясные еще ему самому!
Антон Антонович неуверенно возразил:
— Конечно, Таня, сейчас невозможно сидеть за решеткой. Да, надо бежать. И тебе тоже!
— С ним? — Таня кивнула на сына.
Они помолчали. Он ждал, пока она скажет свое слово. Они еще никогда не расставались: ни ссылка, ни тюрьма, ни осажденная «Романовка» не могли оторвать их друг от друга. И вот теперь их сын начинает свою жизнь с того, что разлучает их.
— Я уже думала об этом, Антон. Ты бежишь один. Потом заберешь нас к себе. Я не знаю как, но ты сумеешь это сделать.
Таня вдруг побледнела. Антон Антонович испугался:
— Таня, не нужно об этом. Ведь еще ничего не известно. Да я и не знаю, можно ли будет подготовить побег отсюда.
— Ты утомил меня. Я еще слаба. Иди, Антон. И позови ко мне Софью. Ты еще придешь?
— Они дадут мне свидание с тобой, или я раскатаю по бревнышку весь мужской корпус!
Ему надо было уходить, но он медлил. И она снова притянула его к себе.
— А я думала о ребенке… И знаешь когда? На баррикадах «Романовки». Когда тебя ранили и ты лежал без сознания за мешками с мукой, а я то кидалась к тебе, то подтаскивала ящики с патронами, а пули прошивали стены, и мы уже слышали, как по двору делают перебежки солдаты и кричат: «Сдавайся кто жив!..» Вот тогда я подумала: если мы уцелеем, у нас будет ребенок.
— Почему именно тогда?
— Не знаю. Может быть, потому, что ребенок — это жизнь, это — бессмертие.
Антон Антонович переживал теперь такой подъем духа, что, казалось, мог своротить горы. Вернувшись в свою камеру, он закончил начатую еще в Александровской тюрьме книгу «Тактика уличного боя». Вот когда пригодилось ему военное образование. Время, бесцельно, казалось ему, растраченное в кадетском корпусе и в Павловском военном училище, годы, которые он считал вычеркнутыми из жизни, — все, все сейчас обернулось на пользу дела.
Планы и способы построения баррикад, их оборона, методы действия восставших в условиях городских улиц… Да, именно он, Костюшко, военный человек, много учившийся, много знавший, должен был проделать такую работу. И вот рукопись готова. Антон Антонович нашел возможность передать ее в Иркутский комитет партии.
Его беспокоило то, что товарищи до сих пор не связались с ним, но сейчас и это беспокойство уступало место уверенности в том, что все будет хорошо.
«Да, да, после Девятого января рабочее движение двинулось семимильными шагами к решительным боям, к революции, — думал Костюшко. — Не может быть, чтобы я оказался забытым… Товарищи дадут мне возможность бежать… Ох, только бы вырваться!
Никогда еще он так не рвался на волю, никогда еще не испытывал такой потребности снова сжать в руках оружие.
Однажды утром его вызвали в канцелярию тюрьмы. Чиновник объявил Костюшко, что ему разрешено свидание с адвокатом, приехавшим по вопросу о пересмотре его дела.
Костюшко окинул испытующим взглядом человека, в свободной позе сидящего у стола. Человек был немолод, золотое пенсне, холеная борода, безукоризненная белизна манишки и манжет, темный, солидного покроя костюм делали его похожим на обычного преуспевающего адвоката. И вместе с тем было что-то в лице незнакомца, привлекшее острый взгляд Антона Антоновича: при всей свободе движений и спокойствии какая-то тень напряжения скользила по нему, словно пришелец сдерживал волнение или выжидал чего-то.
После того как адвокат представился, назвав незнакомую Костюшко фамилию — Поливанов, и они обменялись рукопожатиями, наступила неловкая пауза. Поливанов выжидающе смотрел на чиновника, копавшегося в бумагах на столе. Взгляд адвоката стал жестким, он грубо произнес:
— Ну!
Чиновник изумленно поднял голову.
— Я не могу вести переговоры с подзащитным в присутствии посторонних лиц. Если мне не будет дана возможность свидания с господином Костюшко без свидетелей, я уеду и доложу его превосходительству о том, что мне чинятся помехи.
Чиновник ответил, что не имеет таких указаний.
Адвокат, поднявшись, поклонился:
— Тогда я вынужден ретироваться.