«Предпочитаем во всяком случае голодной смерти смерть в бою, мы заявляем, что не станем далее спокойно относиться к блокаде и требуем ее снятия. Если это наше требование не будет удовлетворено, мы считаем себя вправе прибегать к самым крайним мерам…»
Было второе марта 1904 года. На рассвете к дому Романова подошел новый военный караул. И с первого же момента его появления стало ясно, что обстановка решительно изменилась. Что губернатор, презрев обращение ссыльных, принял свои меры.
Солдаты нового караула не открывали стрельбы. Они повели себя провокационно: забрасывали камнями окна, пытались ворваться в дом, взломав двери, раскидывая баррикады.
Началась самая драматическая страница борьбы «романовцев». Их выступление было вооруженным протестом. Именно так оно мыслилось.
Что это означало? То, что «романовцы» считали необходимым от пассивной обороны перейти к активно-вооруженной, когда правительственные войска вынудят к этому.
Такой момент наступил.
В «Романовке» женщины несли дежурство наравне с мужчинами. Они так же стояли на постах и были готовы с оружием в руках отстаивать свою «крепость». Второго марта на одном из внешних постов стояла ссыльная, пожилая женщина.
Курнатовский увидел, что группа разнузданных пьяных солдат с площадной руганью бросает в нее грязью.
Он поднял свой «смит-вессон».
Виктор Константинович был метким стрелком. Одним выстрелом он уложил на месте солдата Глушкова. Другим смертельно ранил солдата Кириллова. Оба они были зачинщиками издевательских вылазок против «романовцев».
Тотчас начался методический и интенсивный обстрел «Романовки».
Пули стали пробивать стены. «Романовцы» лежали за укрытием с оружием в руках. Все ожидали команды стрелять. Пули свистели уже над головами.
— Доктор! — тихо позвала Таня, лежавшая рядом с Матлаховым. — Посмотрите, что с ним.
Матлахов, выронив пистолет, упал головой на руки.
— Он ранен, доктор?
Яков Борисович подошел к Матлахову, поднял его голову.
— Наповал, — сказал он.
Курнатовский, глядя на мертвого товарища, медленно подошел к амбразуре, подал знак.
«Романовцы» открыли стрельбу.
Красный флаг над осажденным домом опустился и вновь поднялся с черными траурными лентами.
На восемнадцатый день обороны в изрешеченном пулями доме Романовых обсуждали ультиматум губернатора. Костюшко, тяжело раненный, только что пришел в себя. Он хмуро выслушал предложение Лапина «организованно сдаться».
Потом резко сказал:
— Я вижу, что мое положение побуждает некоторых товарищей склоняться к сдаче. Поэтому я хочу сказать: вчера я потерял сознание от потери крови. Сегодня мне лучше. Я хочу напомнить, что всех нас ждет каторга в случае сдачи. Лучше погибнуть в борьбе, чем медленно умирать в Акатуе. Вспомните Кару.
Все молчали. Лапин, нервничая, предложил голосовать.
Голосовали персонально. Курнатовский вел опрос:
— Олеско!
— Против сдачи.
— Таня?
— Против.
— Доктор?
Яков Борисович потер озябшие руки.
— Я врач, — тихо сказал он, — здесь тяжелораненые. Я не могу сохранить им жизнь в этих условиях. У нас мало медикаментов, инструментов нет вовсе. Тюремная больница — это все же больница.
— Видимо, каторга будет благоприятствовать излечению раненых, — едко заметил Костюшко.
Доктор твердо проговорил:
— Я за сдачу.
— Олеско?
Олеско уже несколько дней был болен: активизировался туберкулез.
— Я должен мотивировать: я считаю, что наш протест услышан в России. Почти три недели красный флаг развевается над нашей крепостью. Нас не помилуют — это точно. Костюшко прав: каторжный приговор ждет нас в лучшем случае. Но, товарищи, этот год начался бурно. Обстановка меняется быстро. Мы может ждать решающих событий в ближайшие дни. Я за сдачу!
Костюшко, привстав на носилках, крикнул:
— Зачем же сдача? Именно потому, что назревают события, власти пойдут на мировую. События давят на них. Видите, уже не стреляют!
Олеско ответил, иронически улыбаясь:
— Не стреляют потому, что дают нам время на обсуждение их ультиматума.
Большинство высказалось за сдачу.
В ночь на седьмое марта никто в «Романовке» не спал. Виктор Константинович тяжелее всех переживал конец «Романовки». Костюшко разделял страстное стремление Курнатовского бороться до конца, но оба уступили воле большинства.
Утром «Романовка» сдалась. Несмотря на запрет и угрозы властей, все население Якутска высыпало на Поротовскую улицу. Власти торопились вывезти тело Матлахова и раненых, но «романовцы» отказались их выдать. Они сами несли на руках убитого товарища, возглавляя скорбное шествие. На санях везли раненых. Смертельно уставшие от напряжения этих недель, шли «романовцы», окруженные густым конвоем солдат и жандармов, на голгофу царской мести.
Месть эта должна была быть беспощадной.
«…Прошу распоряжения Вашего сиятельства, чтобы ни один из забаррикадировавшихся поднадзорных по выходе из засады не был отправлен к месту водворения, так как все должны быть привлечены к следствию и заключению под стражу для предания их затем военному суду, как то имело место в 1889 г. по аналогичному делу», — последовало указание свыше.
О деле «романовцев» узнали в стране. Во многих рабочих центрах проходили митинги, посвященные их подвигу. Эхо событий отозвалось далеко за границами России.
Под давлением общественного мнения «драконовы законы» Кутайсова были отменены.
Обстановка в стране быстро менялась, нарастали силы революции. Правительство не решилось на крутую расправу с якутскими ссыльными.
Их судил не военный, хотя и коронный, без участия присяжных заседателей, суд, и приговор был по тем временам и обстоятельствам «мягким»: двенадцать лет каторги каждому из «романовцев».
2
Схватки начались на исходе ночи. Софья Павловна застучала кулаками в окованную железом дверь. «Врача или акушерку, скорее!» — закричали женщины, когда тяжелые шаги смолкли около двери. В предутренней тишине, когда даже обычные звуки: шум дождя, позванивание ключей, поскребывание мыши под полом — кажутся тише, осторожнее, громкие и тревожные голоса ворвались в чуткий тюремный сон. Из соседних камер донесся надсадный кашель, шарканье шагов по цементному полу, приглушенный разговор.
— Таня, голубушка, не крепись, покричи! Тебе легче будет, — уговаривала Софья Павловна.
Она плакала от жалости к Тане и к себе, потому что вспомнила, как сама рожала в чистой, теплой квартире, на удобной постели, окруженная заботами мужа. А теперь он, больной и уже немолодой человек, сидел в тюрьме, и она ничем не могла ему помочь, не могла даже находиться рядом с ним. И это составляло самое большое ее страдание.
И другие женщины, хлопотавшие около Тани, тоже вспоминали, как они рожали. Это был трудный их час, но Тане сейчас было труднее.
Симочка Штерн, одна из всех обитательниц камеры, сидела неподвижно на нарах, съежившись под платком, и оглядывала всех полными ужаса глазами: ей казалось, что Таня сейчас умрет.
Дежурный по коридору пошел докладывать начальству. Уже начало светать, и надзиратели стали тушить свечи в фонарях, когда за Таней пришли санитар и больничный сторож. Женщины подняли Таню и уложили на носилки. Софья Павловна собрала в узелок чистое белье и «приданое» для ребенка, которое женщины сообща шили целый месяц.
— Возвращайся с сыном. Чтоб обязательно был сын. И не бойся. Все рожают — и ничего! — быстро говорила Софья Павловна. — Я тебе в сверток сунула сахар. И печенье. Маленького не перекармливай. По часам корми.
Мужчины подняли носилки, а Софье Павловне все казалось, что она еще не все сказала, забыла сказать что-то важное.
— Антону я передам, что ты в больнице, — шепнула она.
Таня подняла на нее измученные глаза и тихо ответила:
— Только когда рожу. Не сейчас. Слышите, Соня?