Последний пример наиболее характерен для оценки действенности предложенной Вобаном системы постепенной атаки. Намюр представлял одну из сильнейших крепостей своего времени. Она была возведена по проекту талантливого голландского инженера-фортификатора Кегорна, соперника Вобана и в теории, и на практике. Однако же Намюр продержался против французской атаки, которой лично руководил Вобан, всего лишь 35 дней и был взят при относительно небольших потерях, при этом сам Кегорн попал в плен к французам. Одним словом, как метко заметил М. ван Кревельд, осадная война «…превратилась, как тогда говорили, в искусство не столько защиты крепости, сколько ее почетной сдачи…»224.
Конечно, как всегда, не бывает правил без исключений, и в целом ряде сражений XVII в. мы можем наблюдать картину, когда кавалерия порой не только составляет значительную часть армии, но и превышает ее по численности. Так, при Брейтенфельде в 1631 г. доля кавалерии в армии Густава Адольфа составляла 1/3, а в противостоявшей ей имперской армии 30,5 %, при Люцене в 1632 г. – соответственно 31,3 и 28,8 %, а при Янкау в 1645 г. пехота вообще оказалась в меньшинстве (шведы имели 60 % кавалерии, а имперцы – 2/3 армии). В 1665 г. армия Х.Б. фон Галена, князя-епископа Мюнстерского, прозванного за свою воинственность «пушечным епископом» (Kanonenbischof), при вторжении в Голландию насчитывала на 20 тыс. пехоты 10 тыс. кавалерии. Спустя почти 40 лет, в 1704 г. при Гохштедте французы имели 36,2 % кавалерии, а противостоявшие им союзные англо-имперские войска – 41,7 %. И даже в первом крупном сражении войны за Австрийское наследство, в 1741 г. при Молльвице, австрийская армия имела на 9800 чел. пехоты 6800 чел. кавалерии225. Однако, что примечательно, хотя австрийская кавалерия и сумела опрокинуть и прогнать с поля боя кавалерию пруссаков, исход сражения был решен действиями прусской пехоты, превосходившей австрийскую и в числе, и в выучке.
Приведенные данные ставят под сомнение предыдущий тезис, но это только на первый взгляд. Развитие линейной тактики способствовало определенному «окостенению» боевых порядков, утрате ими прежней гибкости и эластичности. Именно поэтому возросло значение кавалерии как единственного рода войск, сохранившего более или менее удовлетворительную маневренность и подвижность. Кавалерия стала играть чрезвычайно важную роль своего рода «кулаков» командующего армии – как писал Фридрих Великий, «…пусть пехота станет в средоточии, а новоустроенная конница по крыльям; плутонги, нанося неприятелю роковые удары, составят тело битвы, а всадники его руки; и с правой и с левой сторон они должны их простирать неослабно…»226. Поэтому ее численность существенно выросла в сравнении с прежними временами, но, что примечательно, в составе полевых армий. Таким образом, нарушившийся было в 1-й половине XVI в. баланс между пехотой и конницей был восста-новлен.
Таким образом, деятельность Морица Нассауского, Густава II Адольфа и их преемников подняло европейское военное дело на новый уровень. На смену прежним средневековым приемам и методам ведения войны пришли новые, рожденные в ходе военной революции, а вместе с ними изменилось и само «лицо битвы», определяемое во многом теми людьми, что сходились в смертельной схватке на полях сражений многочисленных войн Нового времени. На смену великолепно обученному и подготовленному бойцу-единоборцу Средневековья пришел солдат Нового времени, характерные черты которого (и армии, состоявшей из такого рода человеческого материала) блестяще описал А.К. Пузыревский: «Индивидуальное развитие солдата, его сметливость, сноровка и умственные способности становились совершенно ненужными. На войска смотрели как на машины или на живое укрепление, предназначенное выдерживать как можно дольше губительное действие неприятельского огня; не в силе натиска искали главную причину успехов, а скорее в пассивной спокойности массы. К чему же при этих условиях должна была стремиться дисциплина? Оставив в стороне развитие нравственных элементов в солдате, она должна была покорить его привычке оставаться при всех обстоятельствах боя в рядах, заставить его устремить все свое внимание на механическую ловкость заряжания и скорость пальбы; дабы удовлетворить своему назначению, человек должен был сделаться автоматом, недоступным никаким внешним впечатлениям боя…»227.
Средневековое военное дело окончательно ушло в прошлое, хотя отдельные его пережитки еще давали о себе знать очень и очень долго, вплоть до Первой мировой войны 1914–1918 гг., на полях которой прежние представления о войне были окончательно похоронены под гекатомбами трупов. Речь теперь шла о совершенствовании армии-машины, доведении принципов новой военной школы до логического завершения, когда имевшиеся в распоряжении генералов техника и людской материал могли быть использованы с наибольшей эффективностью. Это и будет сделано в конце XVIII – начале XIX в. Наполеоном228.
Пока же до этого было еще далеко, и продолжавшиеся после завершения Тридцатилетней войны соперничество и конкуренция между европейскими державами, стремление не отстать от потенциальных противников в освоении последних новинок военного дела способствовали дальнейшему развитию как тактики и стратегии, так и военной техники и технологии. По существу, если европейское (или любое другое, азиатское, африканское или американское) государство в ту эпоху претендовало на статус великой державы или просто желало сохранить себя как субъекта международных отношений, оно было просто обязано наращивать потенциал своих вооруженных сил, включаясь в процесс военной революции. В противном случае оно превращалось в государство-изгоя, в объект политики, за счет которого более удачливые и разворотливые соседи решали свои собственные проблемы. Консерватизм в военном деле неизбежно вел к фатальным последствиям. Всякое промедление означало гибель, порабощение более удачливыми и прозорливыми соседями. «Неспособность принять необходимый уровень милитаризма, милитаристской культуры как составной части эффективной политико-государственной системы, милитаризованной социальной структуры и милитаристского этоса в системе международных отношений вела к фатальным последствиям. Первым примером этого могла служить Польша, утратившая независимость в 1792–1795 гг., – отмечал Дж. Блэк, – вторым – Соединенные Провинции (Голландская республика), которая была быстро завоевана сперва бурбонской, а потом революционной Францией в 1747–1748 и 1795 гг.»229. И, напротив, успешное перенимание и творческое развитие основных положений военной революции выдвигало государство на лидирующие позиции в европейском «концерте». Именно так и было с Францией Людовика XIV, армия и военная администрация которой во 2-й половине XVII – начале XVIII в. стала образцом для подражания230.
История Османской империи во 2-й половине XVII–XVIII вв. служит наглядным примером того, как считавшееся на протяжении без малого двух столетий, с XV по конец XVI в., образцовым с военной точки зрения государство, запоздавшее с включением в процесс военной революции, пришло в упадок и превратилось из грозы Европы в ее «больного человека». О еще более печальной судьбе Речи Посполитой говорилось выше. Сосед же Турции и Польско-литовского государства, Россия, напротив, сумела, хоть и с некоторым запозданием, прыгнуть на подножку уходящего поезда и ценой огромных усилий и напряжения всех сил не только государства, но и общества завершить процессы, связанные с военной революцией, и превратиться в великую державу. О судьбе военной революции в этих странах и пойдет речь в следующих главах нашей работы.
ГЛАВА II
Развитие военного дела в Польше и Великом княжестве Литовском в XV–XVII вв
§ 1. Распространение огнестрельного оружия и войско Польского королевства и Великого княжества Литовского в XV–XVI вв
Развитие военной машины Польско-литовского государства (с 1569 г. – Речи Посполитой) в конце Средневековья и начале Нового времени представляет особенный интерес с точки зрения изучения особенностей реализации характерных черт военной революции в специфических условиях Восточной и Юго-Восточной Европы. Находясь на стыке Запада и Востока, будучи самой восточной страной мира католицизма, поляки и литовцы (в особенности первые) ощущали себя форпостом цивилизации на границе с миром варваров, к которым они без тени сомнения относили не только турок и татар. Даже подданные московского государя, за которым литовцы и поляки упорно отказывались признавать царский титул и его претензии на власть над «всея Русью», и те в глазах польско-литовских католиков были схизматиками и варварами231. Это обстоятельство в немалой степени способствовало формированию к XVII веку идеологии «сарматизма», ставившей Речь Посполитую едва ли не в центр Вселенной. «Шляхта уверовала одновременно в совершенство своего государства, – пишут современные польские историки, – в свое превосходство над другими и в свой мессианизм. Считалось само собой разумеющимся, что Европа не проживет без польского зерна и может вести кровавые внутренние споры только потому, что Речь Посполитая заслоняет ее от турецкого нашествия. В XVII в. из этих представлений выросли… мифы о Польше как форпосте христианства («твердыне») и «житнице» Европы…» 232.