В ответ из груди ее вырвался крик, этот крик я и по сей день слышу, до самой смерти слышать буду. Не больно-то я речист, не грамотей и не священник, не могу описать, что в нем выразилось и как именно выразилось; но по рассуждению моему не только людские сердца должен был он пронзить, семью мечами каждое, но и землю саму и высокое небо над нами, он должен был отозваться во всех пропастях, все звезды дрожать заставить. Страшен был этот крик! Скорбь, отчаяние слышались в нем, и вместе с тем такое ликование, такая дикая радость, что слезы, как горох, невольно посыпались у меня из глаз. Беды людские, горе, печаль, разочарование в жизни, обманутые надежды, мучительная борьба, которая беспрестанно терзает человеческую душу, никчемность и пустота нашей жизни — все мне вспомнилось, причем неизвестно, как и почему, Тогда впервые за всю жизнь я на бога посетовал, зачем он столько испытаний нам ниспослал. И не могу сказать, чтобы я сильно корил себя за подобные мысли.
Хозяйка умолкла; она покачнулась и упала. Лежала она в сырой траве, на холодной земле без движения, без признаков жизни. Когда я, склонившись над ней, просил, чтобы она мужалась, — ведь нам пора домой, там убедимся мы, что жених ее в добром здравии находится, — я даже дыхания ее не слышал.
Наконец она поднялась, теперь мы стояли с ней лицом к лицу. Опять сверкнули ее глаза, но они не грозили, а глядели на меня испытующе; потом она мне руку подала — горячая была, как огонь, и вместе с тем холод в ней ощущался. Франтина ничего не сказала, но по тому, как она держалась, как руку мою сжимала, я видел, что она прощения у меня просит… Ей-богу, напрасно ругала она себя! Лихорадило ее, когда мы с ней по лесу бежали, лихорадило сильнее, чем даже при тифе бывает. Ну а какой же разумный человек станет на больную сердиться?
Так ничего и не сказав, хозяйка повернулась и твердой походкой пошла вперед. Она решила идти домой не тем путем, как всегда, а напрямик, через поле и луг. Ей надо было спешить: когда мы вышли из леса, небо над горами уже посветлело, предвещая наступление утра.
Но, подойдя к воротам, она вдруг стала как вкопанная. В горнице горел свет, нас ждали — ведь никто и понятия не имел, куда и зачем мы с ней ходили, думали, может, с хозяйкой какая беда приключилась? Они уже слышали от ехавших с ярмарки мимо нашего дома людей, что на ярмарке произошло, и боялись, не послали ли господа советники ей вдогонку солдат, и не арестовали ли ее.
— Иди вперед, — проговорила она почти беззвучно, — вели погасить свет. Я не хочу никого видеть, и пусть меня тоже никто не видит.
Я сделал все, как она велела: успокоил домашних и объяснил наше позднее возвращение тем, что хозяйка скверно почувствовала себя после всех тех волнений, которые пришлось ей пережить в Осечно: она долго отдыхала в лесу и теперь нуждается в тишине и покое, чтобы, как положено, к венцу приготовиться. Я, разумеется, ничего не сказал о терзавших меня сомнениях. А будет ли свадьба? Как страстно мечтала она об этом дне! Каждый год собиралась отмечать его, и не только как самый счастливый день ее жизни, но как счастливейший из всех дней, которые когда-либо случилось смертному пережить…
Я был уверен, что папа Аполина нет больше в живых. Ведь у него могли отобрать все дорогие вещи, все деньги, а потом отпустить. Однако там оказалась и шляпа его поношенная, а какая в ней корысть?!
Словно тень проскользнула хозяйка в темный теперь дом и заперлась у себя в горнице. Я не пошел спать — остался в людской — все равно мне было не уснуть. Стоял возле окна, прижавшись горячим лбом к холодному, затуманенному стеклу.
«Что-то будет с нами завтра в это время? — не переставал я себя спрашивать. — Будем ли, как сегодня, бодрствовать — она наверху, в слезах, а я здесь, внизу, в отчаянии от ее слез, или же она благополучно поедет в Прагу вместе со своим горячо любимым мужем, а я буду сладко спать, позабыв все наши сегодняшние страхи и приключения и даже встречусь с Барушкой?»
Хотел я думать о Барушке, только о ней одной, чтобы ничто другое в голову не лезло, да не удавалось; мысли мои были хозяйкой полны: думал да гадал, что ее ожидает. Увидит ли она когда еще своего Аполина?..
Вдруг в саду прямо передо мной вспыхнула трава. Это первый луч солнца, все еще медлившего в глубине гор, проскользнул между двумя вершинами, и море золотых капель росы засверкало. А там, в горах, еще клубилась ночная мгла, словно волны по морю ходили. И сразу же рядом с первым лучом заиграл другой… Недолго, всего один короткий миг горели они перед моим ослепленным взором; но вот на них пала тень, их поглотила печальная мгла бледного утра, и взору представилась погруженная в сон местность… Дурное это было предзнаменование: едва солнце вышло, сразу и спряталось!
В тот миг, когда было светло и ясно, я увидел на дороге хозяйку — блистая красотой и богатым нарядом, поднималась она в гору. Одета была полувдовой-полуневестой: белая юбка из дамаста, черный бархатный корсаж, на котором дукаты и талеры золотом сверкали. Труден был ей этот путь. Если бы мог кто-нибудь вместо нее его совершить и взять на свои плечи хотя бы половину того, что ей пережить предстояло! Верно, не раз оступилась она, не раз тяжело вздохнула, прежде чем на место пришла. С каким, должно быть, волнением прислушивалась она к доносившимся до нее звукам, смотрела и слушала: не шелохнется ли ветка, пыталась шаги милого, голос его расслышать; сколько раз она обманулась, сколько раз падала, заливаясь слезами, бежала дальше и дальше с отчаянием в душе, а вновь просыпалась в ней надежда…
В мыслях своих я сопровождал ее на всем ее пути, — каждый камень и каждый куст были известны. Я знал, где остановилась она отдохнуть, куда села, на что оперлась. Все время видел я ее перед собой, и у меня тоже перехватило дыхание, ноги подкашивались.
У нас было решено: прежде чем жених и невеста вернутся из костела, я подготовлю в путь их коляску, привяжу, как полагается, мешки и узлы, запрягу лошадей — молодые хотели сейчас же ехать, но теперь я не мог отойти от окна, куда уж там делом заниматься! Решил я — еще успею. Как только увижу, что они идут, тогда и потороплюсь: ведь на радостях у меня крылья вырастут, дело закипит в руках.
Прошло немного времени, а я глядел в окно уже не один. Стали соседи к нам собираться; хотели они проститься со своей старостихой, поблагодарить ее за все и еще раз просить пана Аполина, чтобы, нагулявшись в Праге, он вспомнил бы нас и воротился, а мы их с радостью встретим. Горница и весь двор наполнялись все новыми и новыми гостями. Мне, управителю, следовало угостить их пивом, обнести пирогами, которые уже поспели. Ведь еще вчера, прежде чем ехать на ярмарку хозяйка распорядилась, чем и как угощать наших односельчан и какой сверток должен я вручить каждому для детей, но теперь я обо всем этом совершенно забыл. С тоской глядел я на каменистую тропу, которая вела от нас в Светлую, а из Светлой, петляя, спускалась к нам в долину, то пропадала среди деревьев, то вновь отчетливо белела, — однако никого на ней не было видно.
Стали соседи спрашивать, на что я смотрю, почему не отхожу от окна? Все уже заметили, что я какой-то неспокойный, и стали приставать с расспросами, но так как я ничего не отвечал, все еще не спуская испуганных глаз с тропы, они решили: у нас что-то случилось, и тоже стали с беспокойством смотреть в окно.
Внезапно я вскрикнул: на тропинке кто-то показался — это они!.. Но стоило мне вглядеться пристальнее, и, не говоря ни слова, я отшатнулся от окна и упал на стул. Нет, не двое шли в нашу деревню, а всего-навсего один человек, и я узнал в нем пономаря. Он вошел в горницу и спросил:
— А где жених и невеста? Почему они опаздывают? Священник ждет их в костеле уже целый час…
Больше я не мог молчать и рассказал всем, где мы вчера с хозяйкой были, кого встретили, на что решились и как дальше дело обстояло. Не было никакого сомнения, что пан Аполин не пришел на условленное место, — он убит, а невеста его теперь в горе и по сию пору ждет его, все еще не хочет терять надежду.