Напомнив о нелегкой доле отца, мать словно бы обдала Антоша студеной водой.
— Был он человек порядочный, честный, твой бедный отец, — добавила Ировцова на прощанье, — никогда я не видывала его без дела, никогда не терял он времени на пустые развлечения. Из последних сил бился, чтобы когда-нибудь тебе жилось лучше, чем ему. Да не дождался. Печальная доля выпала ему на этом свете — тяжкая жизнь и тяжкая смерть. Поглядеть бы ему, как тебе повезло, какое тебе досталось место! Может, бог даст, хоть на том свете узнает, каким молодцом ты стал. Вот бы он порадовался!
От буйного восторга у Антоша и следа не осталось. Знала бы мать, о чем помышлял он всего лишь минуту назад! Да и отца он вряд ли порадовал бы, доведись тому глянуть на сына с лучезарных небес! А что скажет мать, если он и вправду станет жить, как ему только что взбрело в голову? Перед Антошем вдруг замерцала темная, молчаливая гладь пруда…
Он даже не посмотрел вслед удаляющейся матери. Быстро запряг коня в плуг и начал пахать. Не пытался скоротать время песней, не озирался по сторонам, нет ли поблизости знакомого, чтобы окликнуть его и поболтать минуту-другую… Ни на миг не давал он себе роздыху, точно хотел наверстать время, упущенное в удалой скачке. Так проработал Антош до позднего вечера. К ужину его пришлось звать. Усталый, потный, с кровавыми мозолями на ладонях, он повалился на сено. Надеялся хоть во сне избавиться от жгучего стыда. Но сон пришел, а стыд не забывался еще долгие годы. С тех пор Антош чаще думал об отце, и всякий раз, когда представлял себе эту трудную, честную и безрадостную жизнь, скрашенную единственной надеждой — только бы сын вырос хорошим человеком, на глаза его навертывались слезы. Память об отце с каждым днем становилась для него чем-то все более святым и важным.
Словно ангел-хранитель, мать предостерегала его в нужную минуту. Он так никогда и не узнал, была ли то случайность, или же материнское чутье подсказало ей, что должно было твориться с ее сыном, когда он впервые вырвался на волю. Но так или иначе, ничего подобного с ним больше не повторялось. Товарищи могли сколько угодно насмехаться над ним, подзадоривать его — он всегда оставался самим собой. Спокойно выслушивал, когда его называли женским прихвостнем, сопливой девчонкой, а то и простой бабой… Но ни разу не принял участия в попойках или потасовках.
Вскоре Антош управлялся с хозяйскими лошадьми не хуже любого конюха. В деревне не могли надивиться: лошади у него были до того ухожены, что прямо лоснились. Кто бы ему ни повстречался, всяк останавливался и долго смотрел вслед красивой упряжке. А он души не чаял в своих конях и почитал их лучшими друзьями. Разговаривал с ними ласково, будто с родными братьями, а стоило какой лошади заболеть, он уже озабоченно принимался готовить отвары из разных лекарственных трав. У него была счастливая рука: обычно эти снадобья помогали. Скоро слух о его умении лечить лошадей разнесся по всей округе, и подчас не только соседи, но и помещики из отдаленных имений посылали к старосте за молодым батраком.
Остальным работникам это не слишком нравилось. Поговаривали, будто с его врачеванием не все чисто. В усадьбе следили за каждым его шагом, но ничего подозрительного обнаружить не могли. А уж в ночь на страстную пятницу за Антошем глядели во все глаза: не встанет ли на рассвете, не отправится ли в лес подстрелить сову? Ведь известно — ежели кто подстрелит в это утро сову, высушит ее печень, растолчет в порошок зуб, взятый непременно у покойника, да не обыкновенный зуб, а с четырьмя корнями, и потом все это подмешает в корм лошадям, у того они целый год будут как с картинки.
Правда, в страстную пятницу Антош и на самом деле вставал до зари (в ту же пору он поднимался, впрочем, каждое утро), но со двора выходил только после полудня. Обычно в страстную пятницу он возил старостиху с дочкой в Дуб, помолиться у гроба господня[2].
Больше всего удивляло людей умение Антоша перекусить у коня каштан — маленькую косточку, что вырастает над копытом и очень мешает лошади; срезать ее, говорят, нельзя. И родился-то парень не в ночь на Филиппа и Якуба! Да и делал все в открытую: любой сколько угодно мог пялить на него глаза, хотя каждому ведомо, что нужно три ночи кряду готовиться к этому тайком, не подпуская близко даже домочадцев. Так по крайней мере до сих пор поступали все, у кого был подобный дар. Антоша расспрашивали, что он такое особенное знает — ведь без колдовства тут обойтись не могло. Но юноша только смеялся и отвечал, что тут нужны лишь крепкие зубы да сноровка, и еще добавлял, что, мол, вообще ни в какие чары не верит. Многим не нравились его дерзкие речи, а старостиху такая самонадеянность прямо бесила. Всякий раз она строго выговаривала Антошу, когда он признавался, что не верит ни в какие таинственные силы, кроме бога, под которым все мы ходим. И это тоже было в нем от матери. Возвращаясь с поля, она бесстрашно проходила с мальчиком мимо кладбища, не боялась перепутий, болот и колодцев, где обычно водится всякая нечисть. И ни разу им с матерью никто не повстречался и не привиделся. «Никого не бойся, кроме как незримого господа над собой», — говаривала ему мать. Антош и впрямь ничего не боялся, и это казалось его хозяйке почти святотатством. Сама же она была суеверна больше, чем подобает христианке: без примет не могла и шагу шагнуть, любую работу начинала с особого присловья. Сколько было ухищрений, когда она что-нибудь предпринимала! Ждала, пока месяц начнет убывать или, наоборот, прибывать, следила за полетом птиц, вслушивалась в кудахтанье кур, и лишь когда все счастливые знамения сходились, решалась исполнить задуманное.
Иной раз староста в шутку говорил, что Антош хоть и отпирается, а все же тайно прибегает к волшебству. Добряк имел при этом в виду волшебную силу усердия и трудолюбия. И говорил он так с полным основанием: ведь паренек стал его правой рукой. Без Антоша он уже почти не брался ни за какое дело, особенно с той поры, как начал ощущать странную слабость, сопровождавшуюся приступами болезненного кашля. Он обращался с Антошем скорее как с приказчиком: прислушивался к его советам во время сева или жатвы, при купле и продаже скота и в прочих хозяйственных делах. Насколько Антош стал теперь необходим старосте, можно судить хотя бы по тому, что когда подошел рекрутский набор, хозяин заплатил за молодого батрака солидный выкуп. Ну и дивился же народ по всем окрестным деревням: не часто случалось, чтобы хозяин так жаловал простого работника. А Ировцова до того благодарна была старосте, что предложила — пусть, мол, служит ее сын за одни харчи. Вряд ли бы она пережила, если бы Антоша забрали в солдаты и увезли на чужбину, где на каждом шагу ему угрожали раны телесные и душевные. Но староста и слышать об этом не захотел.
Все односельчане хвалили Антоша, только девушки на него обижались. Парень был — загляденье, красивей, пожалуй, не найти во всей округе. Девушки еще издалека встречали его улыбкой, на вечеринках сами приглашали танцевать, а он их словно бы и не замечал! Не оказывал им никакого внимания! Танцевал, веселился и шутил, когда выпадал подходящий случай, но сам такого случая никогда не искал. И дальше шуточек не заходил ни с одной. Ни одна не могла похвастать, что Антош попросил разрешения поцеловать ее или хотя бы шепнул ей на ухо нежное словечко. И девушки часто жаловались на него старостихе.
— Отчего ты такой гордый? — не раз спрашивала его хозяйка. Она бы и сама хотела знать, что стоит за холодностью Антоша, поистине удивительной для его возраста. — Все девчата домогаются тебя, а они тебе вроде бы и не нужны вовсе.
— И верно, не нужны, — равнодушно соглашался Антош и по-прежнему возвращался с вечеринок один. Как ни допытывалась хозяйка, иного ответа она от него не дождалась.
*
Дочка старосты Марьянка с возрастом не стала ни крепче здоровьем, ни милее нравом, ни краше лицом. Так и осталась она неприглядной пигалицей. Все кумушки в один голос твердили, будто это бог карает родителей: зачем поженились, коли состоят в близком родстве. Старостихе было за тридцать, когда она начала выезжать с дочкой, чтобы присмотреть женихов да показать им свой товар, однако рядом с дочерью она выглядела сестрой — лишь самую малость постарше. В молодые годы старостиха была чудо как хороша собой, щеки у нее до сих пор цвели, словно пионы, глаза будто яхонты, зубы что молоко; кто ее не знал, принимал за молодуху, а то и за девушку.