Даже самые кощунственные из всех ее слов никогда еще не отзывались такой болью в моей душе, как высказываемое теперь стремление к вере. Ведь это стремление было еще хуже, чем ее неверие, ибо было продиктовано себялюбием, побуждениями чисто мирскими.
Она и внимания не обратила, что я молчу.
— И как это ты, Бартоломей, сразу понял, что мое место не здесь? Ведь Аполин так же думает. Скоро мы с ним отсюда уедем, а ты останешься за управителя. Мы будем жить в большом городе, и скорее всего в Праге. Хотелось бы мне и вправду красивой быть, как вы обо мне говорите, всех женщин затмить там своей красотой! Вы умной меня называете… Хотелось бы мне научиться вести беседу, чтобы мог он гордиться мною! Просто не пойму, как я могла так долго и спокойно здесь жить, если ему эти места не нравятся? Как могла я считать своими друзьями тех, кого он не любит? Делать добро тем, кто его родителей оскорбил, разорил родное его гнездо, а меня лишил друга? Нет, лучше бы ушла я куда глаза глядят. Теперь и мне здесь все опостылело, душно стало: ведь не любит он эти места…
Стыд, боль, гнев — все смешалось в моей груди. Так вот какова эта женщина, а я ее превыше всего чтил и видел в ней одни добрые свойства! Не я ли скорбел, если случалось видеть ее задумчивой, удрученной, и думал, что хоть душа ее и погружена в мрак безверия по вине взрастившего ее человека, а все-таки она к богу стремится, взывает к нему. Теперь стало ясно — она стремилась только к обыкновенному земному мужчине. Стало быть, правы наши сплетницы; а я еще сердился на них за то, что тягу к одинокой жизни они объяснили не добродетелями, а тайной любовью! Лишь коснулся ее души этот огонь — сгорело там сразу все, что цвело: сострадание, милосердие, человечность… Не хотелось теперь ей за простых людей стоять, она рвалась уехать и сбросить с себя людское доверие, как ненужный груз. Видать, просто от скуки сдружилась она с нами, хотела поиграть, от любовной тоски отвлечься. А теперь в один миг позабыла прежние свои добрые намерения, которые должна была исполнить как глава нашей общины… Наконец-то спали с нее последние покровы, и во всей своей гнусной наготе пред нами предстала язычница!
Я ушел, не ответив на ее вопрос, но она и бровью не повела, потому что слышала только один голос — голос своего сердца и видела только тот след, который оставила на дорожке нога ее милого.
На другой день пан Аполин приехал в коляске и отрекомендовался всем домашним как жених хозяйки. Удивлялись наши, узнав, что только благоприятный случай помог им встретиться, и не одни наши удивлялись, но и соседи. Да и как было не удивляться! Ведь оба они прежде и слышать не хотели один о женитьбе, другая о замужестве, а едва встретились, сразу же и полюбили друг друга, сразу пожениться захотели. Никто и не подозревал, что давно уже была между ними любовь и они давным-давно знакомы.
Однако всеобщее удивление очень скоро сменилось искренней печалью, а именно, когда прошел слух о том, что пан Аполин намерен увезти от нас жену сразу после венчания.
Соседи однажды нарочно пришли к нам в усадьбу и ждали, когда он выйдет, чтобы просить его остаться здесь и не увозить Франтину, потому что без нее им будет совсем худо. Но уж если иначе нельзя, то в крайнем случае пусть поживут с нами, пока замена ей найдется. Однако пан Аполин был неумолим, а его невеста с таким равнодушием выслушала просьбу своих односельчан, словно это ее совсем не касалось, Об одном она теперь заботилась — жениха не огорчить, а остальное для нее просто не существовало.
Хотелось пану Аполину, чтобы все три оглашения и само венчание произвели разом в первое же воскресенье после его скоропалительного сватовства, и страх как он сердился, когда в костеле не соглашались. Но по трезвом рассуждении смирился с тем, что все должно идти как положено, а именно, чтобы оглашения были сделаны в свое время и свадьба состоялась бы, как и у всех порядочных людей, в середине недели. Он только просил невесту, чтобы в оставшееся время она уладила все свои дела, и обещал свои дела тоже в порядок привести: получить деньги с должников и продать оставшийся лес. Хотелось им сразу же после венчания сесть в коляску и без дальних разговоров отправиться в путь. Видел я, что не любы ему наши места, и мне оставалось только удивляться, зачем же он здесь торговое дело завел: ведь никто его сюда не звал и никто за него здесь особенно не держался.
Долго размышлял я, следует ли мне принять предложение хозяйки и взять на себя управление усадьбой. И только обдумав все хорошенько, я увидел, что не на кого ей больше положиться, и если бы я отказался или совсем оставил службу, как мне хотелось под горячую руку сделать, то этим нанес бы ей большой урон. Тогда я сказал себе: ну что ж, в ней я, конечно, ошибся, но пусть хоть она во мне не ошибется. И поклялся в душе: раз она по-сестрински всегда со мной обходилась, пусть теперь смело во всем на меня полагается.
Только слишком трудную задачу я взял на себя, Я старался быть верным своему слову, но мне то и дело приходилось пересиливать себя. Дни и ночи я молил бога: пусть бы эти три недели скорее прошли и мне уже не надо бы глядеть на все, что так глаза намозолило, и слышать то, что приходилось слышать, — не мог же я надолго уйти и бросить хозяйство на произвол судьбы. Все надоело, опостылело, жить на свете не хотелось! Боже мой! Вспоминать и то тяжко. Неприятно мне было смотреть на них, однако же любопытство покоя не давало — и не хочешь, а взглянешь. Кто из них кого больше любит: она его или он ее? Так и не удалось этого выяснить — оба вели себя безрассудно. Будто все, что в старинных песнях пелось, про них сложено: в них одно сердце билось, одна душа жила, и все мысли только друг о друге были. Словно на диво какое я на них глядел. Тогда и поверил, что из-за любви можно голову потерять, и по сей час не вижу в том ничего невозможного или, сказать, непристойного и никого не осуждаю.
А мне самому не пришлось того испытать, у меня все иначе было. Случилось, что вскоре и я себе девушку высмотрел, по уши в нее влюбился. Думаю, если бы вдруг она померла, то сильно бы я горевал и не полюбил бы другую. Да только любил я спокойнее, ни разума, ни рассудительности не терял. Повстречаю ее, бывало, нечаянно — весь краской зальюсь, но и только. Ни разу того не случалось, чтобы я одну лишь ее в горнице видел, когда там полно других людей, и слышал ее одну, хоть бы ко мне сразу десять человек обращалось; чтобы не мог расстаться с ней, а пройдя уже большую часть пути, опять возвращался, желая еще раз обнять ее; руки бы у ней целовал, словно она святая, стоял бы перед ней на коленях, опустив голову, ну ровно грешник на исповеди, или, выпросив у нее полузавядший цветок, прижимал бы его к губам, когда никто не видит; не скрипел я зубами, проклиная все на свете, припомнив вдруг, что еще целую неделю ждать, прежде чем она женой моей станет, — зато все это пан Аполин проделывал, а ведь еще совсем недавно был он известен как человек, к женскому полу совсем равнодушный. Вся эта разница в нашем поведении происходила оттого, что я сызмальства умел покоряться духу невидимому, а не суете мирской, и куда больше любил творца небесного, чем любое из его созданий с такой же грешной душой, как моя. Но пан Аполин был, по-видимому, не больше христианин, чем его невеста, это можно было судить по его поступкам — они превосходно понимали друг друга. Недаром говорят у нас: ворон к ворону летит.
Когда пан Аполин вечером от нас уходил, можно было подумать, что хозяйка не в своем уме; со стороны человеку даже трудно поверить, что подобное возможно. Она, женщина храбрая, которая ничего не боялась, как лист дрожала, прощаясь с ним, боялась, чтобы возвращаясь от нас (желая быть ближе к нам, он стоял в трактире в Старых дубах, и пути ему было всего полчаса), он не повстречался с лесными людьми. Но пан Аполин только посмеивался над всеми ее страхами — дескать, она не разбойников боится, а как бы его не схватил цыган и не затолкал в свой мешок.
— Охота тебе шутки шутить! — сердилась она.