Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Помрачнела моя хозяйка, а я не мог стерпеть, что она его все еще жалеет.

— Должно быть, это было первое его доброе дело за всю жизнь, — похвалил я птицелова, но сколько злости было в моих словах! — Не уйди он вовремя, вы бы небось без конца к нему бегали и о душе своей совсем бы забыли. И так он ее чуть не загубил.

— Ну что ты! — засмеялась она. — Как мог бы он это сделать, если не верил, что у человека она есть? Сколько раз говорил он, что бессмертие души, Страшный суд, воскресение из мертвых, вечную жизнь и все прочее — все это сильные мира сего выдумали, чтобы простых людей надеждой на рай тешить, раз их на земле мучают, и Страшным судом пугать, когда не хотят покоряться.

Я остолбенел. До сих пор удивляюсь, как я жив остался. Слова ее богохульные будто град меня били; казалось, все тело мое — одна сплошная рана.

— Как только можете вы без веры в бессмертие души жить и при этом быть веселой?! — вскричал я. От волнения у меня зуб на зуб не попадал.

— Все дело в привычке, — отвечала она спокойно. — Что с детства знаешь, то и делаешь, не задумываясь, и не видишь в том ничего особенного. Вот ты, к примеру, сейчас на меня с таким же страхом глядишь, как хозяин глядел, когда узнал, кто я, а вот я удивляюсь, как можете вы верить в то, чего никто из вас своими глазами не видел и чего ваш разум не в силах постичь, а вы жизнь за веру отдать готовы. Мне все равно — умру я или воскресну. И зачем это, прожив на свете сколько положено, жить еще и дальше, когда, может, и самого света белого уже не будет? Что до меня, то я так думаю: если еще несколько лет я проживу в радости и довольстве, чему-нибудь полезному научусь, полюбуюсь красотой этого мира да заслужу от добрых людей любовь и похвалу, значит, недаром я на свете жила и легко его покину, чтобы кто-нибудь другой на мое место пришел, узнал и испытал все, что узнала и испытала я, и тоже был бы счастлив.

— Негоже так думать, и негоже говорить так, хозяйка! — возмутился я. — И не только потому, что вы обещали своему мужу той веры держаться, какой он держится, но и потому, что вам нужно душу свою спасти, — ведь вы ее на вечные муки обрекаете!

— Если ты собрался мне вечными муками грозить, лучше уж замолчи! — осадила она меня. — Да, это правда, обещала я, что никого обижать не буду, не придется людям смеяться над нами и презирать нас, но что хотите со мной делайте, только в ад я никогда не поверю. Хоть с целой сотней мудрецов поспорю — нет никакого ада и никогда не было. Как можешь ты, глупый, говорить, что бог — это воплощенная любовь и справедливость, а сам же и сказал, что он низвергает в такое ужасное место тех детей своих, которых он почему-нибудь не возлюбил? Я всего только простая женщина, ни умом, ни добротой особой не похвалюсь. Если бы кто-нибудь меня избил тяжко или на жизнь мою покушался, то даже в ярости не назначила бы я столь жестокого наказания, не обрекла бы человека на вечные муки. Почему же всевышний при всей его доброте и мудрости на это способен? Нет, ни за что я с тобой не соглашусь, буду по-своему думать и отвечу тебе теми же словами, какие, бывало, дядя говорил: сам человек и есть тот страшный дьявол, в которого он верит, а злоба человеческая — это тот ад, который он выдумал… Нет, не знаю я иной правды, кроме той, что жизнь прекрасна, что нашу милую землю и людей любить надо и жить надо так, чтобы и нас любили. Всех, кто так живет, я считаю хорошими людьми, пускай они себе что угодно мыслят о земле, и о небе. Все равно это одни мечты пустые.

Вся она так и горела, и я решил лучше ее в покое оставить, иначе она еще и не до того договорится. Да и к чему спорить с язычницей! Жалел я теперь, что дело такой оборот приняло, а будь я умнее, веди себя осторожнее, и она не была бы такой безжалостной. Ясно понимал я теперь, как много потребуется терпения, чтобы сдержать слово, которое я сам себе дал. Ибо в молодой горячности своей я минуты не сомневался, что сумею пробудить ее для веры, раз сама она уже пробудилась для любви к ближнему, для милосердия к страждущим; я не терял надежды, что дождусь того дня, когда она согласится принять крещение, которое намеревался свершить сам в Густых кустах, втайне от всех.

С того часа я старался не упустить ни одного подходящего случая и по мере своих сил знакомил ее с основами христианского вероучения; не моя вина, что не могла она так быстро, как мне хотелось, вступить на ту стезю, по которой шли святые угодники. Тем не менее я не терял надежды: ведь сама она говорила, что трудно отвыкать от того, к чему с детства приучен. Не было у нее потребности в вере, слишком долго обходилась она без нее, смело полагаясь во всем на свой разум. Говоришь ей, бывало, такие истины, которые у нас даже малым детям известны, а у нее обо всем свои собственные понятия имеются, спорить начинает. По правде говоря, иной раз ну просто совсем с толку собьет, и думаешь: может, права она, а вовсе не тот пророк, слова которого я только что истолковывал. Рассказывал я ей как-то о сотворении мира, она меня перебила:

— Слушай, Бартоломей, ведь ты ошибаешься. Не так все было, как ты думаешь. Сейчас я тебе расскажу.

Она живо поднялась с травы, на которой мы сидели, стала лицом к солнцу, подняла руки к небу и принялась говорить, откуда мы все взялись, зачем живем на земле и куда потом денемся, что такое жизнь и что такое смерть.

Она рисовала жизнь, какой она могла бы быть; получался настоящий земной рай, потому что все люди были добры, как ангелы. А смерть, из ее слов выходило, не что иное, как сладкий сон в лоне матери-земли, и это бессознательное состояние человека столь же радостно и блаженно, как предшествующее ему состояние сознательное. Она так говорила о смерти, что умереть хотелось! Ветер гудел над ней, подобно трубе архангельской, большими белыми клубами поднимался над скалами туман, чтобы пасть ей на плечи и окутать ее королевской мантией из чистого серебра, журчание многочисленных ключей сливалось в гимн, цветы источали миро и ладан, каждая былинка трепетала под ее ногой и каждая капля росы звенела, — казалось, сама природа провозглашает: «Аминь! Аминь! Аминь! Все, что ты говоришь, есть правда святая!» И я, слабый человек, подпал под ее власть, как и все, что только окружало ее, и видел в ней владычицу всей земли, ее королеву, ее пророчицу. Все, что она провозглашала, было прекрасно и достойно того, чтобы люди знали эти слова и верили в них, и я готов был внести их в святое писание, на радость и утешение всему человечеству.

Когда я все же опамятовался, то никак не мог себе простить, что на меня эдакое затмение нашло, и долго отмаливал свой грех с четками в руках. Но кое в чем это мне на пользу пошло — я понял, как прилипчива ересь, и, значит, должен я быть гораздо снисходительней к людям в вопросах веры, а к ней в особенности.

Наконец стали мы жить так хорошо, что лучше и не придумаешь. Все в доме как по часам шло. Хозяйка могла нам теперь ничего не приказывать, ни о чем не заботиться — каждый знал свое дело и работал не только без понуждения, но с большой охотой. Ей бы радоваться, что каждый на своем месте и удалось сделать все, как было задумано. Куда ни глянь — всякая вещь хвалу ей воздает, люди тоже о ней с похвалой отзываются. Однако заметил я: какой-то другой она стала. Кто не знал ее так близко, тому казалось, будто она все та же, но меня ей было не провести. Да, она уже не та, что прежде была: куда делись ее живость, веселость, разговорчивость?

По старой памяти она еще ходила в Густые кусты и беседовала со мной, да только не успеет прийти — сразу же домой собирается; беспокойно ей, словно там ее какая-нибудь важная работа ожидает. Но и дома она места себе не находила — бегает, бывало, из горницы в сад, из сада во двор, со двора в поле, часто без всякой надобности. Кончились наши с ней задушевные беседы, слушала она меня невнимательно, отвечала рассеянно.

Казалось, ничто ее теперь не занимает, говоря с людьми, она думает о чем-то постороннем. С одним только хозяином оставалась она прежней, сердечной была, внимательной, ему с ней как у Христа за пазухой жилось, мало кому так хорошо подле своей жены бывает.

63
{"b":"832981","o":1}