Это наводило на подозрения, и не приходилось удивляться, что как только заходила о ней речь, высказывались все новые и новые догадки, для нее позорные. Богомольцы, с которыми в этот раз ходил наш хозяин, рассказывали, будто она пристала к ним как нищая и приглянулась хозяину, когда он ей милостыню подавал; другие болтали, что она знатного рода, но убежала от отца с матерью и пренебрегла фамильной честью, чтобы выйти за простого крестьянина и гулять напропалую — ведь с дворянином шутки плохи. Третьи же утверждали, что она наша землячка, дочь птицелова с Чигадника.
Давно уже было известно, что на той горе, которая и теперь еще зовется Чигадником, живет птицелов. Людей дичится, да и вообще человек он чудной, к тому же еще и безбожник. Сложил себе из дерна хижину в самой чаще леса, куда никто не ходит, разве лишь невзначай заблудится. Ни с кем он не знается, едва завидит кого издали — сразу и спрячется. Если имел он жену, то, уж верно, незаконную, а если были дети, то понятно не крестил их. Те, кому случалось забираться высоко в горы за хворостом, утверждали, что дети у него есть, ибо видели около хижины весело прыгавшую прехорошенькую девочку. А теперь, вроде, они узнали ее в нашей хозяйке.
Так, значит, наша хозяйка — язычница! Каким ударом была для меня эта весть! Сколько молил я господа, чтобы к нам в дом пришла женщина, которая положила бы конец безобразиям и сама была бы живым примером богобоязненности! И вдруг… Какое горе! Да уж, в таком запущенном доме только безбожницы и недоставало, чтобы совсем все прахом пошло!
Я старался отгонять от себя эти нелепые мысли, ведь и в самом деле трудно было поверить, чтобы наш хозяин, человек, унаследовавший от матери всю ее набожность, мог бы вовлечь в такой грех и себя и нас. Повторяю: в ту пору не знал я еще, что такое любовь и какую силу она в себе таит, но как только узнал, ничему уже не стал удивляться, без слов верил. И вы хорошо сделаете, если тоже поверите.
Чем смелее я на нашу хозяйку глядел, тем больше мне казалось, что есть в ней что-то языческое. И прежде меня охватывала робость, теперь я просто боялся ее. Она, быть может, и некрещеная, а живет среди нас, да к тому же нашей хозяйкой является! И думал я: если все, что говорят о ней, правда, так с нами неминуемо что-нибудь ужасное приключится. Я сомневался также, умеет ли наша хозяйка крестное знамение сотворить, знает ли, что в костеле делать положено? По крайней мере казалось, будто она всякий раз украдкой поглядывает, когда встать на колени, когда подняться следует, а молиться вроде бы и вовсе не умеет. Вначале я даже ее голос за общей молитвой расслышать не мог. Но молитвам она скоро выучилась, потому что, как все добрые люди, мы молились по девять раз на дню.
Наш хозяин никогда особого порядка ни в чем не требовал, но веры придерживался, и притом очень строго. Все шло у нас точно так, как при его покойной матери было заведено. В первый раз молились мы богу, когда вставали, во второй — когда в костеле звонили к заутрене, в третий — перед едой, в четвертый — когда к обедне звали, в пятый — перед тем, как сесть за стол обедать, в шестой — при вечернем благовесте, в седьмой раз — перед ужином, в восьмой — когда из-за стола вставали, в девятый — перед сном. Эта последняя молитва была у нас и самая долгая, правду сказать — бесконечная. Прежде всего полагалось нам прочитать «Отче наш», чтобы господь нас от войны уберег, потом от голода и мора, от пожара, от грозы, от града, от лукавых мыслей, от дурных людей, на помин умерших, за тех, кто на войне, за урожай, за пчел и еще за многое, многое — всего и не упомнишь.
Однажды вечером, я только что стадо домой пригнал — завел коров в хлев и стою себе во дворе, бичом похлопываю, — вдруг сама хозяйка передо мной словно из-под земли выросла!
— Верно уж, ни один парень не умеет хлопать бичом, как ты хлопаешь. Мне почудилось, будто во дворе стреляют!
С этими словами она взяла у меня из руки бич и сама попыталась хлопнуть. Но у нее ничего из этого не вышло, куда ей! Так, как я, на самом деле никто у нас хлопнуть не умел. Я этому выучился, когда стадо пас.
Стою я недвижно, словно столб каменный, изо всех сил шапку к лицу притиснул, только бы хозяйку на видеть и чтобы ее безбожные глаза на меня не смотрели.
— Послушай, Бартоломей, а сколько тебе лет? — спрашивает.
Я молчу, только с ноги на ногу переминаюсь да жаром меня с головы до пят обдает.
— Ну, чего ты, дурачок эдакий, — смеется она, а сама не перестает бичом играть.
Кое-как удалось мне выдавить из себя, удивительно, как и расслышала, что в пятницу на страстной мне шестнадцать сравнялось.
— А мне уже восемнадцать, — отвечает. — И чего ты так смущаешься? Ведь мы с тобой могли бы братом и сестрой быть.
Отнял я шапку от лица, во весь рост выпрямился и впервые с тех пор, как она к нам пришла, в глаза ей поглядел. Святым Иосифом поклянусь, меня прямо в дрожь бросило. Таких глаз, как у нее, ни у кого на свете не было и никогда не будет. Они сияли из-под черных ресниц, словно ясное солнышко ранним утром; глядишь, и в глазах рябить начинает. Ей не нужно было много говорить — взгляд ее выражал больше, чем иные красноречивые слова.
— А что, не так разве? — опять меня спрашивает.
— Конечно, могли бы, — отвечаю ей уже без всякого страха, громко, радостно, будто не в первый раз с нею говорю, а с самого детства знаю. Но потом устыдился я своей смелости, сорвался мигом с места и побежал прочь что было духу.
Бежал я куда глаза глядят. Не помню, где очутился, помню только, что, когда я пришел домой, уже ночь наступила, было темно. Без меня отужинали, помолились и спать легли.
Я был очень рад, что ни с кем не повстречался, а с хозяйкой в особенности. Об ужине не жалел: есть мне совсем не хотелось, хоть с самого обеда у меня крошки во рту не было, да к тому же я и пробежался. Но спать не мог, всю ночь глаз не сомкнул.
До самого рассвета я у себя на сене проплакал, а плакал и с горя и с радости. Горько было мне думать, что я один как перст на этом свете и ни одна живая душа мне еще ласкового слова не сказала; но вместе с тем я радовался, что сегодня хозяйка сама заговорила со мной и даже сестрой моей себя называла, — ведь она такая богатая, а я из ее батраков, которым помыкают все, кому не лень!
Большая произошла во мне в ту ночь перемена: прежнее недоверие к ней, какая-то враждебность совершенно ушли из моего сердца, да и бояться я ее почти перестал. Горячая братская любовь загорелась во мне, теперь Франтина могла смело на меня полагаться. Не страшило меня даже то, что не знает она как будто ничего ни о самом Христе, ни о его пресвятой матери, и я говорил себе, что ведь Спаситель наш не только не пренебрегал никем, но даже всякому, кто честно жил и любил ближнего своего, царствие небесное обещал — все равно, был ли это человек иной веры, или безбожник, и он даже самого большого грешника не отталкивал от себя, если тот искренне раскаивался. Открылось мне, что по своим добрым чувствам хозяйка наша и есть истинная христианка, да, именно она, а не какая-нибудь из наших деревенских женщин. Ведь даже те из них, которые своей набожностью гордились, никогда не стали бы так сердечно говорить со мной и так ласково на меня глядеть. Большой грех совершил бы я, если бы продолжал избегать ее, считал бы ее дьяволицей и закрывал бы глаза на то, что богатство своего духа она свыше получила, а это ее преимущество перед другими людьми с каждым днем становилось все очевиднее.
Всем казалось, что наша хозяйка совсем ничего не делает. Домашние без конца судачили: не знает она крестьянской работы. И впрямь, не стирала она и пищу не готовила, огородом тоже не занималась, а в первое время и вовсе ни к чему рук не прикладывала. Только присматривалась да прислушивалась. Внимательно оглядела дом, все надворные постройки, в поле побывала, словно хотелось ей все узнать и всему научиться, чтобы впоследствии делать именно то, что более всего нужно. И ей это удалось! Мы и оглянуться не успели, а жизнь наша на поправку пошла, что ни день лучше становилась. Хозяйка, как говорится, рук из-под фартука не вынет, скажет слово, и то тихо, а горы сворачивала. Обдумает прежде хорошенько, прикажет сделать; глазом не успеешь моргнуть, а все уже в порядке.