Сильва явно испытывала то же, что и Антош: он все время тайком поглядывал на запечье, а она с откровенным желанием принять участие в беседе сына и матери косилась в сторону стола, за которым они сидели. Заметив, что Сильва прислушивается к их разговору, Антош вдруг оживился, перестал роптать на материнское любопытство, и уже вскоре Ировцова, любуясь сыном, думала, что никогда еще не слыхала от него такого красноречивого рассказа.
Однако девушка проявляла интерес не только к рассказчику, но и к тому, о чем он говорил. Она разбиралась в торговле и понимала Антоша быстрее и лучше, нежели его мать, которой подчас приходилось повторять одно и то же, вновь и вновь что-то втолковывать, прежде чем ей удавалось уразуметь, представить себе незнакомую, чужую обстановку. Сильва невольно стала помогать Антошу, выбирала доступные старушке выражения и обороты, порой объясняла одним словом то, на что ему требовалось несколько фраз. Она подходила к столу все ближе и ближе, пользуясь тем, что дети на время забыли о ней, запрягая деревянную лошадку в тележку, и наконец присела на низенькую скамеечку у ног Ировцовой, доверчиво прислонившись к ее коленям. Старушка ласково положила руку на кудрявую голову девушки и слушала ее пояснения к рассказам сына. Эти две фигуры представляли трогательную картину. Видно было, что их связывают узы истинной дружбы. Антош подумал об этом — и вдруг снова начал путаться и сбиваться. Сильве пришлось то и дело поправлять его. Девушка не смогла удержаться от обычного своего смеха, напоминающего крик перепелки. Но до чего же неузнаваемо, совершенно по-иному, чем в тот раз, когда Антош услышал его впервые, звучал этот смех! Ему казалось, что никогда он не слыхал более сладостного голоса.
Сильва, сидевшая напротив Антоша, тоже чувствовала себя растроганной, но отнюдь не растерялась. Антош не был для нее таким незнакомым, загадочным существом, каким неожиданно предстала ему она. Ни разу не потупив очей ни перед ним, ни перед его матерью, Сильва смотрела на него все тем же прямым и пылким взглядом, который когда-то впервые заставил всколыхнуться сердце Антоша. С детской доверчивостью она задавала Антошу множество вопросов и постепенно вернула ему душевное равновесие. Ее помнили по всей северной Чехии и в большей части Саксонии с той поры, когда она вместо дяди вела в тех краях торговлю. И Сильва радовалась случаю поговорить о знакомых местах. Лужицу[6] оба знали не хуже родных гор, а в Житаве и вовсе были как дома.
Чем сейчас для торговли в Ештедском крае стал Либерец, тем еще совсем немного лет назад была Житава, хотя до нее целых шесть часов пути, а Либерец — рукой подать, рядом, за горами. Но тогда в Либерце жили одни чистой воды немцы, а в Житаве городские низы еще говорили по-славянски. У них были свои, славянские учителя, а по воскресеньям на их языке читались проповеди. С незапамятных времен обитатели Ештедского края все везли в Житаву: дичь, скот, пряжу… Коробейник со своим коробом тоже первым делом шел в этот городок. О либерецких ярмарках никто и слыхом не слыхивал, а на торгах в Житаве всегда бывал весь Ештед. Там покупалась одежда, полевой инвентарь, домашняя утварь, оттуда жители Ештедских гор впервые принесли домой кофе, который теперь так много значит в их быту. И к докторам ходили только в Житаву: тамошние лекари пользовались у жителей Ештедских гор гораздо большим доверием, чем местные эскулапы. Ныне положение изменилось: Житава полностью онемечилась, а в Либерце, наоборот, в каждой лавке говорят по-чешски. Поэтому все ходят в Либерец. Но и до сих пор в Ештедском крае осталось немало людей, в которых живо неясное сознание былого национального родства: они и слышать не хотят о Либерце и за всякой ерундой ездят только в Житаву, полагая, что купят там лучше и дешевле. Из-за фунта кофе или нитяной фуфайки проводят они два дня в пути, да еще останавливаются где-нибудь на ночлег.
Впрочем, большую часть обитателей Ештеда наряду с чисто коммерческим интересом влекло в Житаву еще иное: расположенный поблизости Охранов (Геренгут). В жилах наших горцев течет кровь старых чехов, издавна славившихся склонностью к глубокомыслию, и это было видно даже в ту пору великого духовного упадка. По вечерам в трактире, за кружкой пива уроженцы Ештеда охотно рассуждали о религии и, говорят, зачастую до того увлекались, что только барабан старосты, призывавший ранним утром крестьян на барщину, прерывал их и заставлял отправляться на господский двор. Охрановская община со своими необычными порядками служила предметом неисчерпаемых пересудов, размышлений, порой даже довольно резких споров. Принципы, на которых она была основана, были широко известны в Ештедском крае, ибо каждый его обитатель хоть раз в жизни побывал в Охранове, чтобы посмотреть на это диковинное, «еретическое» поселение. Те же, кого называли «грамотеями» или «книжниками», ежегодно заглядывали туда в поисках новой пищи для раздумий.
Услыхав, что сын, говоря с Сильвой о Житаве, упомянул Охранов, Ировцова превозмогла свое обычное предубеждение против странного города и попросила их, поскольку они знают больше, рассказать все подробней. Хотя и она бывала на ярмарках в Житаве, но в отличие от своих любопытных соседей, в Охранов никогда не заходила. Из проповедей в костеле Ировцова усвоила, что жители Охранова еще дальше, чем иноверцы, отошли от истинного пути к спасению, и боялась погубить свою душу, посетив город, зараженный нравственной проказой. Она и слышать не хотела об этих заблудших овцах. Но в тот день в ней все же пробудилось женское любопытство.
Нелегко пришлось Антошу, когда он по просьбе матери начал свой рассказ, хотя говорил обстоятельно и обо всем имел суждение, основанное на собственном опыте. Охранов привлекал его с юных лег, он заезжал туда еще в бытность батраком. Правила и законы, по которым жила эта община, служили благодатной пищей для его пытливого ума. Но именно своим умением разбираться во всех этих премудростях Антош больше всего рассердил мать. Ировцова поминутно прерывала сына, умоляя не кощунствовать, не гневить бога. Она ни за что не хотела поверить, что Охранов, как утверждал Антош, основан «чешскими братьями»;[7] сын будто бы прочел об этом в печатной книге, где говорилось, что вера, которую исповедовали в поселении, триста лет назад была распространена почти по всей Чехии. По мнению старушки, чешский народ никогда не мог быть настолько испорченным, она, пожалуй, расплакалась бы, если бы Антош продолжал стоять на своем. Но видя волнение матери, он поспешно перешел от веры к общественным установлениям.
— В Охранове нет ни богатых, ни бедных, — возобновил свой рассказ Антош. — Каждый там получает работу, на какую способен. Торговля ведется за общий счет, и доходы от нее принадлежат всем. Хранятся они в общей кассе. Зато у каждого жителя есть домик с садом, община обеспечивает ему и средства к существованию, а после смерти — такую же, как у других, могилу с надгробным камнем.
— Это только справедливо, — отозвалась старушка, не желая прямо хвалить что бы то ни было, раз оно исходит от еретиков, хотя равенство в жизни и даже после смерти ей нравилось, — ведь все мы равны перед богом, роскошь и гордость грешны, а после смерти — еще и смешны. У нас, христиан, в стародавние времена уже было однажды заведено, чтобы один не мог иметь больше другого, но с тех пор мы с божьей помощью так размножились, что нас теперь точно песчинок на морском берегу, и правила эти не удержались.
— Если супруги не поладят меж собой и вызовут своими ссорами осуждение общины, — продолжал Антош с невольным вздохом, — им дозволено разойтись и вступить в новый союз.
— Слава богу, у нас больше стыда, — горячо перебила его мать, — муж да жена, которые своими сварами не дают покоя соседям, могут расстаться друг с другом, но в другой раз сочетаться браком не смеют. Это же сущий срам, ежели женщина выходит во второй раз замуж. А что, коли она невзначай повстречается со своим первым мужем! Не хочу произносить слова, которого она заслуживает. И как только такие женщины детей своих не стыдятся!