— Клятвопреступница, изменница, чего стоят твои обещания! Докажи делом, что это не старый бес нашептывает тебе слова лжи! Изгони, выброси из головы сына убийцы и навеки отврати от него лицо и сердце! — крикнул каменолом.
— Лицо от него я отвращу, отец. Раз вы желаете этого, — обещаю вам, что говорила с ним в последний раз, обещаю вам также, что никогда не попрекну вас за то, что вы спесиво топчете девичье сердце в угоду старому бесу, имя которому — гордыня. Но я бы солгала вам, себе и господу богу, если бы обещала, что забуду Вилика навсегда. Это не в моей власти. Вот тогда-то я и стала бы изменницей и обманщицей, достойной презрения. Любовь не навязать силой и не изгнать угрозой. Я полюбила его с первого взгляда, не зная, за что, но сейчас знаю — за его доброе сердце и открытую душу, и потому не могу отвратить от него сердце, не могу и не смею. Если б я знала о каких-нибудь его грехах и преступлениях, я бы говорила иначе, и пока вы мне не докажете, что он в чем-то виновен, — иначе говорить не буду. Вы сами всегда учили меня следовать только правде, так не гневайтесь на меня теперь!
— Нет ей спасения, нет ей спасения, — мрачно пробормотал каменолом, — он околдовал ее, и разум ее замутнен. Чинит суд над оскорбленным отцом, поучает его, седовласого, и в слепом упрямстве похваляется собственным грехом. Потешилась бы старая злодейка, услыхав, какие бесстыжие речи ведет моя дочь! Я чую в этой проклятой истории руку ведьмы, сеющей смерть. Это она научила сына колдовству. Она, желая нашей погибели, толкнула его на хитрость. Но никакие уловки ей не помогут. Больше моя дочь не будет бесчестить ни отца, ни память матери. Грехи же наши да лягут на совесть этой ведьмы. Она их источник и причина. Ей и ответ держать!
И каменолом, осыпав своего врага проклятиями, исторгнувшимися из глубины его скорбящего сердца, перестал возражать дочери. Ни единым словом не отозвался он больше, пока она, ободренная его молчанием, чистосердечно и трогательно описывала свои чувства, начиная с того момента, как повстречалась на Плани с незнакомцем, подручным мельника. Говорила, какой болью отзывалась в ней ненависть отца к Вилику, уверяла в его бескорыстии, великодушии, жалела, что на его долю выпало быть сыном такой бесчестной матери. И снова разрыдалась, представив себе его скорбь и отчаяние. Под конец она робко заикнулась о надеждах Вилика, прибавив, что и матушка на небесах, конечно, простила ему содеянное его матерью.
Каменолом точно не слышал и не видел дочь. Он погрузился в глубокое раздумье, губы его были плотно сжаты, ничто в лице, кроме бледности, не выдавало волнения.
Наконец Доротка умолкла. Отец встал и принялся наводить порядок в светелке, расставляя все по своим местам, словно собирался в путь. Он перенес с чердака запасы зерна, выложил на стол весь имевшийся в доме хлеб, стал просматривать книги, вырывая то лист, а то и больше, и тщательно их сжигал, следя за тем, чтобы даже малейшие клочки обратились в пепел. Затем вышел во двор, и Доротка с бьющимся сердцем услыхала, как он выпустил из хлева козу, голубей из голубятни и запер дверцы, чтобы никому не было возврата.
Доротка, стоявшая на коленях в надежде, что отец смягчится, вскочила на ноги и, как безумная, заметалась по комнате. Казалось, она вот-вот выскочит в окно и бросится бежать без оглядки. Но в следующее мгновение она уже овладела собой. Она отвернулась от окна, в которое все еще струился аромат гвоздик, — только сегодня утром сплела она себе из них венок! — смотрел, улыбаясь, месяц, и стала спокойно ждать возвращения отца. Он вошел и кивком головы приказал дочери следовать за собой. Доротка повиновалась. Он привел ее в сад, опустился на колени у родника, омыл водой лицо. Дочь сделала то же. Затем они возвратились в дом. Отец начал одеваться, но вместо будничной куртки надел воскресный пиджак, вместо шапки — шляпу, украшенную множеством святых образков.
Доротка оправила на себе материно праздничное платье, которое все еще было на ней.
Отец снял со стены над постелью небольшое мозаичное распятие и, порывисто и сокрушенно приложившись к нему, подал его дочери. Это распятие держала в руках его умирающая жена.
Порывисто и сокрушенно, как и отец, Доротка поцеловала крест и заложила его себе за корсаж. Ни о чем не спрашивая и не сопротивляясь, она позволила трижды окропить себя святой водой из чаши. Он был ее отцом и имел право распоряжаться ее судьбой. Как он решит, пусть так и будет.
Доротка хотела до последней минуты оставаться послушной дочерью, как обещала.
Каменолом снял с печи корзину с инструментом для дробления камня и на этот раз положил в нее больше динамита, а шнур взял совсем маленький, гораздо меньше, чем обычно.
Все это он также окропил святой водой, как кропят гроб, прежде чем опустить в могилу.
Взглядом он приказал дочери сделать то же. Но она не покропила ни зубила, ни динамита.
Отец словно не заметил этого. Он перешагнул через порог правой ногой и направился к каменоломне по узкой, грозящей обвалом тропе, вьющейся по краю отвесной скалы.
Шаг его был тверд, голова гордо вскинута, торжественным голосом он читал псалмы Давида.
— «…Нечестивые натянули лук, стрелу свою приложили к тетиве, чтобы во тьме стрелять в праведных сердцем.
Когда разрушены основания, что сделает праведник?
Господь во святом храме своем, господь — престол его на небесах, очи его зрят, вежды его испытывают сынов человеческих.
Господь испытывает праведного, а нечестивого и любящего насилие ненавидит душа его.
Дождем прольет он на нечестивых горящие угли, огонь и серу, и палящий ветер — их доля из чаши.
Ибо господь праведен, любит правду, лице его видит праведника».
Этот суровый голос, грозно разносящийся в безлюдии гор по молчаливым лесам, над которыми тускло забрезжил рассвет, пронзил Доротку, как трубный глас последнего суда. Колени у нее задрожали; шатаясь, она слепо двигалась за отцом, не различая ничего вокруг.
Над горами уже занималось утро, но в долине еще клубилась мгла. Казалось, внизу зияет бездонная пропасть. Обычно ноги Доротки уверенно ступали по обрывистым тропам, она никогда не замечала опасной крутизны, но сегодня у нее кружилась голова. Не знавшей страха горянке приходилось цепляться за кусты. У Доротки было такое чувство, будто земля расступалась, едва она прикасалась к ней.
— Я боюсь сорваться, — прошептала она еле слышно.
Но чуткое ухо каменолома уловило ее жалобу.
— Да не убоится нога твоя скользкой стези, не опасен путь над пропастью для того, чья душа не блуждает в потемках, — произнес он внушительно, неуклонно продвигаясь по мокрой от ночной росы дороге.
Доротка собрала все свое мужество, но, едва сделав вслед за отцом несколько шагов, вновь остановилась, с ужасом глядя в глубокую пропасть.
Резкий ветер, провозвестник нового дня, всколыхнул озеро тумана, застилавшего всю долину, разметал его и погнал белые клочки к вершинам навстречу ранним путникам. От страха девушке почудилось, будто это огромная белая женщина в длинном развевающемся саване распростерла свои костлявые руки.
— Отец, отец, — закричала она, — остановитесь! Разве вы не видите, что впереди нас ждет смерть?!
Но каменолом не дал сбить себя с толку.
— Это всего-навсего утренний туман. Ты сотни раз наблюдала его игру; так отчего же вдруг стала боязлива? Но будь это даже сама смерть, ожидающая нас впереди, следует ли ее пугаться? Легче тому, кого ожидает она, чем тому, кто идет навстречу греху.
И вновь приободрилась Доротка и снова остановилась.
— Взгляните, отец, не оставляйте меня! В этом роднике кто-то омыл окровавленные убийством руки.
— Да пойдем же, это заря отражается в воде. Но горе, горе тому, кто заводит речи с убийцами и потомками их!
— Отец, не спешите так, у нас еще есть время, работа нас не ждет. Остерегитесь, там вдали что-то темнеет, как огромная могила…
— Это вход в каменоломню, это он чернеется в утренних сумерках. Лучше уж, дочь, пребывать в могильной тьме, чем на божьем свете, покрытой позором.