То был первый дутый кумир в моей жизни.
История с врачом не раз повторялась впоследствии: я становился старше, меня переставали стесняться, у меня искали сочувствия, и мне вновь и вновь делалось неловко, тошно и стыдно, и бывало до слез жаль этих скромных, добросовестных и очень усталых людей, вынужденных почему-то терпеть капризы любого позвавшего их больного и без конца выстукивать его грязноватое тело, — чистоплотностью тетя Киса не отличалась, я был уверен, что и все больные тоже.
Из-за привычки к запаху аптеки, к роли сиделки, к лекарствам, но главным образом из-за этой вот жалости, и этого стыда, и еще, пожалуй, из-за полуосознанного желания отомстить тете Кисе и всем недобросовестным больным и восстановить доброе имя нашей семьи в глазах безропотных докторов я и решил стать врачом. «Уж я-то совершенно точно не дам над собой издеваться!» — уверен каждый из нас в отрочестве.
Я сделал лишь одну, малозаметную для постороннего взгляда, скидку: решил, что стану лечить не взрослых, а детей. С малышами проще, они не жеманятся, не занимаются самовнушением, не бегают к знахаркам и гадалкам, не глотают без разбора все самые модные в этом сезоне порошки, пилюли и снадобья, не пытаются скрыть свой возраст или все свои «стыдные» болезни; в том, что касается нездоровья, дети, как правило, не лгут, а если какой-нибудь поросенок и приврет малость — опытному врачу ничего не стоит уличить его во лжи, не то что обезумевших от себялюбия взрослых.
По меткому замечанию тети Кисы, я — баловень судьбы. Не знаю, так ли это, но пока мне действительно зверски везет. Я добился своего, стал врачом. Правда, вмешалась было война, я ушел на фронт с третьего курса мединститута, но в военные годы и три курса кое-что значили, и мои скромные познания пригодились. Забыв на время детей, я всю войну, по локоть в крови, работал чем-то средним между операционной сестрой и хирургом; два раза был контужен, но ранен не был, а опыт приобрел такой, что впоследствии для меня не существовало в медицинской практике ничего странного, страшного или недоступного.
Я мог бы стать недурным хирургом, — скорее всего, так и следовало поступить, но унаследованное от родителей интеллигентское стремление двигаться всю жизнь по тому направлению, на которое тебя нацелили с детства, заставило меня после возвращения с фронта вновь обратиться к педиатрии. То есть я оперирую, конечно, и сейчас, но это не то…
Кончил благополучно, получил диплом с отличием, принес клятву Гиппократа, стал лечить детей и циркулировать в различных сферах, так или иначе связанных с лечебной работой. Вскоре стал пользоваться авторитетом у себя в поликлинике, в детских садах и яслях нашего района, а также в школе, где учились мои девочки, и еще в одной детской больнице, куда меня частенько приглашала консультировать трудные случаи моя бывшая однокурсница Галина Семеновна, дама, игравшая в моей жизни несколько роковую роль.
К тридцати пяти годам я достиг, в сущности, всего, к чему стремился.
И вот тут я закоснел. Стал увальнем, стал маленьким современным Обломовым, моим любимым занятием, как заметил с досадой один старый приятель, стало сосать лапу, я не мыслил свободного дня без телевизора.
Скорее всего, это не совсем точное слово — закоснел, но выразиться точнее не берусь; слишком уж много всего было намешано.
Раньше я наивно полагал, что развитие и становление моей личности идет по спирали, и хоть витки этой спирали вблизи очень походили один на другой, с каждым из них я вроде бы чуть-чуть продвигался вперед — новые знания, новая практика, новый взгляд на науку. То есть само по себе это движение было не очень ощутимо, но, оглядываясь перед очередным отпуском назад, я имел полную возможность обозреть некую синусоиду, завершенную мною за истекший год, и зрелище это, не скрою, неизменно доставляло мне радость и удовлетворение.
Теперь вдруг обнаружилось, что если отдельный виток и вел, допустим, куда-то, то мои ежегодные синусоиды, взятые в целом, не только не приносили ничего нового человечеству, но и в моем собственном индивидуальном развитии значили до обидного мало. Главное, они стали повторяться: последний виток синусоиды 1958 вполне мог быть подключен, скажем, к первому витку синусоиды 1957 или даже 1956 — никто ничего не заметил бы.
Перспектива была утрачена напрочь.
Движение по замкнутому кругу обозначило одну группу проблем, вскрывающих суть моей закоснелости; вторую группу порождала семья.
Внешне и тут все было в ажуре. Вечерние чаепития в домашнем кругу; культпоходы в театры и Филармонию с женой, такой же заурядной, как и я, дамой; родительские собрания, пионерские лагери, куда мы отвозили девочек, поездки за грибами, отпуск где-нибудь в Прибалтике или на юге, во время которого я, как и все, позволял себе маленькие вольности. Очень, очень обыденно, однако никакой злой воли, никакого мещанского букета, никаких переругиваний с тещей по поводу размеров моей зарплаты — нет, нет, ничего такого. И потом: с открытым врагом я справился бы в два счета, в решительности характера мне отказать никак нельзя.
То, с чем я столкнулся, было посложнее: вся моя семья, от мала до велика, перестала в меня верить. Почуяли, что я замедлил ход, решили, что я достиг своего предела, своего потолка, как принято говорить, — и немедленно вступила в силу старая истина о том, что нет пророка… Внешне это, разумеется, никак не проявлялось, но я изо дня в день все явственнее ощущал, что они меня жалеют.
Не знаю, жалела ли вас когда-нибудь собственная дочь; для меня это было очень страшно.
И все же истинный трагизм положения, парализовавший до известной степени мои поступки — и тем самым придавший моей закоснелости внешнюю завершенность, — истинный трагизм заключался не в их неверии в мои силы, не в их равнодушии к сути моих трудностей и не в их жалости, — как к убогому! — а в том, что на самом-то деле я никакого потолка не достигал.
Остановка моя была, скорее всего, кажущейся, мнимой; это была не остановка даже, а просто небольшая передышка, необходимая для атаки на следующий рубеж — научную степень или что другое… Быть может, никто и внимания не обратил бы, что я притормозил, но, чтобы продолжать движение вперед, необходимо было дождаться своей очереди — желающих хоть отбавляй! — и это делало передышку более ощутимой и более длительной, чем следовало.
Но я не мог доказывать им это — всем вместе или каждой в отдельности. Ни жена, ни теща, ни девочки меня не поняли бы, тем более что в открытую меня никто не уличал, не обвинял, не предавал остракизму и чай за столом мне подавали первому. А самому начинать такие речи…
Короче, и мне самому, и коллегам, и домашним как-то сразу стало казаться, что я топчусь на месте и что повинен в этом я один. И так бы нам всем, вероятно, и казалось до следующего моего успеха, если бы…
Если бы в возрасте тридцати девяти лет я не приобрел автомобиль.
— Только-то и всего? Подумаешь! Стоило голову морочить! — воскликнет нетерпеливый читатель, и будет прав: в самом факте покупки автомобиля ничего особенного нет.
Все дело в том, насколько предан гражданин Н., впервые севший за руль, тем нескольким десяткам лошадиных сил, которые ни с того ни с сего оказались в его распоряжении. О, разумеется, его обучат на курсах искусству вести этот табун по забитым другими табунами улицам современного города, он сдаст экзамен, за ним будут наблюдать, скоро он сам станет автоинспектором-любителем, — все это так. Но сможет ли кто-нибудь научить его чувству ответственности за человеческую жизнь — за жизни всех тех, кто садится в его машину, и за жизни людей, волею случая оказавшихся на его пути?
Никто.
Только он сам.
И если теперь, после романов-фельетонов, и повестей-фельетонов, и кинофельетонов на тему «берегись автомобиля», а также просто фельетонов, обличающих направо и налево всех, кто связан со строительством дорог, выпуском запчастей или обслуживанием автомобилей, — если я решаюсь предложить читателю хрупкую исповедь души и свои сокровенные мысли о том, что может значить автомобиль для человека, я делаю это исключительно потому, что эта «тачка», эта гудящая и постоянно ломающаяся «консервная банка» сыграла в моей судьбе роль поистине выдающуюся.