Тут стригшая комиссара рука дрогнула, машинка дернулась и больно оцарапала ухо: Тихомиров представил себе, как он забирается в самолет, и…
— Я не к тому, — сказал он поспешно. — Кому-то надо же и картошку чистить. Просто наше фотоателье вспомнилось.
— Валдайское? — Комиссар прекрасно знал, кто откуда.
— Точно.
— Ты — чего? Часто бывал там?
— Уж куда чаще.
— Зазноба небось? — подмигнул комиссар в зеркало.
— Что вы, товарищ комиссар, у меня супруга — женщина хоть и приятная, но крайне серьезная.
— Чего ж ты туда бегал?
— Работал я там.
— Уж не фотографом ли?! — резко повернувшись, комиссар сдвинул закрывавшую его туловище простыню.
Тихомиров кивнул.
— И ты не взял с собой аппарата, голова?!
— Аппарат имеется, — как-то глухо пробормотал Тихомиров.
— Где?
— У меня в сидоре.
— Шутишь? Чего молчал?
— Никто же не спрашивал, — пожал Тихомиров плечами. — И потом, аппарат — полдела. Где остальное взять? Пластинки, бумагу, химикалии?
— Эх, темнота! — Комиссар снова откинулся на спинку стула, Тимофей Минович стал поправлять съехавшую простыню. — Да неужто я этой дряни не достану, раз у меня и аппарат, и фотограф налицо! Верно, нет? Дострижешь — покажешь.
Аппарат был принесен, и судьба Миныча решена окончательно. Его послали в командировку в Валдай, откуда он привез фотобумаги, и пластинок, и еще штатив, и много всяких мелочей. Он больше не чистил картошку, не выносил помоев, не колол дров. Его незаменимость стала неоспоримой. Подчинялся он фактически непосредственно комиссару и был на дружеской ноге почти со всеми офицерами, частенько просившими сфотографировать их после очередного награждения.
Его еще раз повысили в звании, выдали сапоги.
Казалось, положение его незыблемо, на самом же деле оно было непрочным, как это часто бывает на войне, да и не только на войне…
Началось наступление, стричься и фотографироваться было недосуг, люди сутками не спали, и не желавший отставать от товарищей Тихомиров изменил своему обыкновению и «поднял руку»: попросил дать ему боевую нагрузку. Комиссар выслушал его, молча кивнул и послал помогать укладчикам парашютов.
Работник аккуратный и усердный, Тихомиров вскоре овладел и этим специфическим и ответственным делом. Сперва его работу тщательно контролировали; постепенно он стал таким же укладчиком, как и другие.
Тут и подкралась беда.
Ранним летним утром крепко спавшего после ночного дежурства Тихомирова разбудил сосед по нарам:
— Вставай, Миныч, вставай!..
— М-м… — потряс головой Тихомиров, в глубине души убежденный, что уж его-то повар без завтрака не оставит. Он совсем было повернулся на другой бок, но сквозь дрему уловил еще два слова:
— Комиссар разбился…
— Что?! — Тихомиров разом сел на нарах.
— Комиссар, говорю, разбился…
— Как — разбился?! Где?!
— Я-то не видал… Взлетел, говорят. Подбили. Загорелся. Выбросился, да вроде поздно…
Тихомиров тупо, не моргая смотрел на говорившего. Он успел всей душой привязаться к своему веселому и простому начальнику; особенно дороги были мирному тихомировскому сердцу спокойные, всегда уважительные нотки в голосе комиссара.
Теперь он вдруг — как это было в день смерти матери — почувствовал себя беззащитным.
Тимофей Минович стал быстро одеваться. И тут смятение, какого давно не испытывал этот солидный человек, заставило его запнуться о какую-то непривычную, встревожившую его мысль. Попытки быстренько распутать клубочек ни к чему не приводили, он все время сбивался, так и не добравшись до конца, а мысль продолжала назойливо пульсировать в сознании. Главное, приходилось все снова и снова возвращаться к гибели комиссара, а это было мучительно. Обдумать же все с привычной обстоятельностью он не мог: презрев обычную инерцию, его существо лихорадочно куда-то спешило…
— Тихомиров, к командиру части! — в дверях показался молоденький посыльный. — И поживей!
— Где он, в штабе? — спросил Миныч, натягивая гимнастерку.
— Нет, у себя. Туда и тебе велено!
Посыльный исчез, не подождав Тихомирова, хотя тот был уже совсем готов.
«Странно», — мелькнуло и ушло, а на первый план теперь неумолимо выбрался вызов к полковнику — факт небывалый, исключительный, не имевший прецедента.
Застегнувшись, приладив свой теперь уже кожаный ремень, прилепив пилотку, Тихомиров быстрым шагом двинулся вперед, морщась и пытаясь хоть приблизительно представить себе, зачем он мог понадобиться полковнику, да еще в такой ранний час, да еще у него в землянке.
Хорошие отношения чуть ли не со всем полком не помогли Тихомирову ни на шаг приблизиться к его командиру. Молодой для своего звания, отменной храбрости кадровый летчик, полковник выделялся среди других офицеров замкнутостью, аскетичностью, резкой требовательностью, категоричностью суждений. Его отличало также редкостное хладнокровие, умение владеть собой в самых критических ситуациях.
Тихомиров наблюдал командира полка, естественно, издали, да и что общего могло быть между не по летам степенным сотрудником валдайского горкомхоза и не представлявшим своей жизни без полета асом, воевавшим в Испании, властным командиром, настолько привыкшим подчинять себе технику, что и повиновение людей стало казаться ему делом естественным.
Впрочем, как это — что общего? Они же были ровесниками, они принадлежали к одному поколению граждан нового общества, стремившегося стереть перегородки между людьми.
Все было как обычно, только пустынно что-то. Поэтому, когда навстречу Тихомирову из-за куста неожиданно вынырнул лейтенант Авдюшко, молодой вихрастый летчик, кавалер трех орденов, весельчак, балагур и любимец полка, Минычу на минутку стало легче на сердце. Он вспомнил, что еще прошлой ночью отпечатал для Авдюшко две фотокарточки — «одну мамане, одну Манюне», — и решил тотчас же вручить летчику свой маленький подарок.
Остановившись, он ласково улыбнулся и полез было в карман гимнастерки, да так и застыл: лейтенант, которого он, как и все в полку, звал просто Мишенькой и даже был с ним в особо близких отношениях по той причине, что Авдюшко был родом из Крестцов и, следовательно, приходился Минычу земляком, этот самый лейтенант прошел мимо с таким видом, словно никакого Тихомирова тут не стояло, словно пустое было место — немного травки, кустик, и все.
Авдюшко уже удалялся, планшет на немыслимо длинном ремне бил его при каждом шаге по голенищу тонкого хромового сапога, а бедняга фотограф стоял и оторопело глядел ему вслед.
Что такое?!
Как что, спохватился он, комиссар же разбился! И потом… Все та же подспудно бившаяся в мозгу мысль, которая не покидала его, оказывается, ни на секунду, стала зудеть уж и вовсе невыносимо. Тихомиров сделал еще одну попытку добраться до ее истоков, но вспомнил, куда и зачем он идет, встряхнулся и скатился по лесенке в землянку командира полка.
В предбаннике, возле небольшой плиты, колдовал ординарец полковника ефрейтор Осповат. Немолодой запасной, он изо всех сил старался выглядеть заправским служакой, ревностно тянулся перед сильными, был хамоват с теми, кто послабее, и носил старенькое, но смотревшееся еще и ладно пригнанное офицерское обмундирование. Обычно благоволивший к Минычу и благосклонно допускавший его в замкнутый кружок, с которым он поддерживал дружеские отношения, Осповат сейчас только вскинул на встревоженного товарища маленькие глазки, кивнул на вторую дверь и отвернулся.
Тихомиров и эту странность ощутил как некое зловещее предзнаменование, хотел было призадуматься, да уж тут времени не было вовсе. Оправив гимнастерку, он кашлянул зачем-то в кулак, робко стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, толкнул ее и вошел.
Заложив руки за спину, полковник, в расстегнутом кителе, глядел на расстилавшееся за крохотным оконцем поле; кисти рук были крепко сжаты.
На столе стояла непочатая бутылка водки и стакан.
Тихомиров потоптался у дверей, полковник молчал. Пришлось кашлянуть.