— Очень даже люблю, — спокойно ответил мальчик, солидно, по-деревенски, поклонился и отошел, громко топоча сапогами.
В день торжества Тихомиров притащил огромный букет полевых цветов. Явившись в школу спозаранку, он вошел в пустой кабинет, дверь которого директор принципиально никогда не запирал, и положил букет на стол.
Воспитательница, от имени пятого класса, торжественно преподнесла ветерану массивный чернильный прибор из девяти предметов, приобретенный по случаю у одной валдайской дамы «из бывших».
Столкновение вскоре забылось, и Тихомиров вновь занял привычное место среди малозаметных, но успевающих учеников, Только Валерия Павловна как-то неожиданно для самой себя стала время от времени прибегать к его помощи в случаях конфликта с классом — и ни разу в Тихомирове не ошиблась.
Кончив неполную среднюю школу, Тихомиров поступил учеником в фотоателье. Прилежен был необычайно и вскоре стал подмастерьем; потом мастером.
Прошло еще несколько лет, умер отец, вскоре за ним — мать, к которой Тимоша был очень привязан.
Уже приобретя немалую квалификацию в своем лишь с виду простом деле, Тихомиров повстречал Варвару Онисимовну, увлекся ею — ему всегда нравились высокие, полные женщины, — женился и был счастлив, обретя в ласке жены то ощущение спокойной уверенности, которое утратил было, осиротев.
Вновь все заблестело в мамашином буфете, и, хотя порядок там наводила теперь другая женщина, жизнь, казалось, вошла в то же привычное русло и потекла размеренно, без треволнений и бурь. Тимофей Минович пристрастился к пирогам, полюбил рыбную ловлю, дальние прогулки, по-прежнему охотно ходил за грибами и ягодами.
Острые уголки постепенно сглаживались, и характер его с каждым годом становился все более уживчивым и ровным. Вот только руки́ он не тянул и потом. Лучший в окру́ге мастер-фотограф, он попал на доску Почета да так там и остался; отпуск проводил в домах отдыха, разок даже в Сочи заехал, — всего этого ему было вполне достаточно.
А ведь дошло, дошло и до того, что, услышав о новом начальнике, Тимофей Минович не сомневался, что сейчас будет названа фамилия одного из его бывших однокашников, а то и помладше кого. Но реакция его на сообщения такого рода каждый раз поражала даже тех, кто знал его не первый год и, казалось, должен был видеть Тимошу насквозь.
— Ты подумай… — говорил он рассеянно.
Иногда задумчиво добавлял:
— Чехарда…
Своего физического недостатка — одна нога его была от рождения короче другой — Тихомиров не замечал совсем, да и Варваре Онисимовне, пользовавшейся в девичестве немалым успехом, легкая хромота Тимофея Миновича не помешала сделать его своим избранником, Так что смысл слов «ограниченно годный» Тихомиров понял, в сущности, только когда началась война.
После неоднократных визитов в военкомат ему удалось все же добиться своего: его призвали поздней осенью сорок первого, когда беда подкатилась близехонько и в Валдае разместился второй эшелон штаба фронта.
Собрался Тихомиров, вопреки обыкновению, в один миг — бельишко, кружка, ложка. Секунду поколебавшись, он сунул в чемоданчик любимый старенький «кодак». Варвара Онисимовна, позволившая себе всхлипнуть лишь в самый последний момент, порылась в бельевом шкафу и вручила мужу машинку для стрижки волос — заветную, приберегаемую для постоянных клиентов, причесывать которых она ходила на дом.
— Сам аккуратно ходить будешь и товарищей пострижешь.
Она знала, что делала: желая разгрузить жену, Тихомиров так наловчился стричь по воскресеньям соседских ребятишек, что мог бы спокойно работать и в парикмахерской, не будь у него любимого призвания.
Тимофей Минович принял дар супруги с почтительной благодарностью — по тем временам машинка представляла собой немалую ценность. Когда чемоданчик вместе со штатской одеждой пришлось сдать на хранение, он заботливо обернул оба свои сокровища мягкой тряпочкой и уже более с ними не расставался.
К величайшему удивлению и даже ужасу, он обнаружил свое имя в списках команды, направлявшейся на пополнение летной части. Взглянув хоть раз на это поразительно мирное существо, которому ни шапка со звездой, ни брезентовый пояс, больше всего похожий на обруч от бочки, не могли придать хоть сколько-нибудь воинственный или просто суровый вид, нельзя было не подивиться вместе с ним такому назначению.
Но на Тимофея Миновича так никто и не взглянул: в штабе запасного полка его фамилию из одного, большого, списка попросту перенесли в другой, маленький. Набравшись храбрости, Тихомиров сделал попытку обратиться к какому-то начальнику: он, дескать, не только никогда ни на чем не летал, но даже подступиться к самолету не знает как и, почему тот поднимается в воздух, понятия не имеет, и вообще, пока привыкнешь к другой стихии… Пусть лучше в танкисты — все к земле ближе.
— В танкисты? — переспросил начальник, удивленно подняв бровь, и больше не сказал ничего.
Правда, попав к летчикам, Тихомиров разом успокоился, как успокоился бы всякий, кто ожидал невесть чего, а встретил порядки давно знакомые. Людей в части было много, а боевые вылеты совершали единицы; остальные — о б с л у ж и в а л и.
«Совсем как у нас в ателье», — подумал Тихомиров.
Разница заключалась в том, что там, дома, он сам «выходил на цель», а здесь первое время находился при кухне. Доброжелательство и старательность вскоре принесли новичку устойчивое положение, тем более что неожиданные вспышки упорства, так не нравившиеся учителям и с годами шедшие на убыль, в армии стушевались совершенно: и поводов особых не было, и резону — попадешь на гауптвахту, и делу конец. Когда же выяснилось, что у Миныча есть машинка и он умеет стричь не только наголо, но и фасонно, он сразу сделался фигурой заметной и даже необходимой. Случалось, он так ничего и не успевал по кухне — столько народу являлось стричься, — но он никому не отказывал, а повар не бывал на него в претензии. Каждый понимал: дело нужное и никто другой, кроме Тихомирова, сделать его не сможет.
Примерно раз в две недели Тихомирова, вызывали в штаб, где он не торопясь, с достоинством стриг комсостав; только просьбы побрить он отклонял вежливо, но категорически, ибо сверкающее лезвие бритвы в руках держать не умел и не любил, а собственную щетину тихо скреб безопаской.
Общие симпатии к этому обходительнейшему человеку питались еще и тем, что он, как и в мирное время, никуда не лез и никому не завидовал. Родители воспитали Тимофея Миновича в такой вере: что есть — то и хорошо, что наше — то лучше всех. Он был сыт, одет, обут, не мерз на морозе, регулярно получал письма от совсем близко обитавшей супруги — намечалась даже возможность съездить на денек повидать ее, — вечерами читал сравнительно свежие газеты, смотрел фильмы, забивал козла. Вскоре пришло и первое поощрение — ефрейторские лычки.
Чего ж еще?
Трудно сказать, почему именно, но о своей основной специальности, равно как и о фотоаппарате, уютно покоившемся на дне вещмешка, Миныч до поры до времени молчал. То ли стеснялся еще одного сугубо мирного штриха своей биографии, то ли считал совершенной утопией заниматься фотографией в боевой обстановке, то ли попросту из природной скромности. Молчал, и все.
Но вот однажды, подстригая комиссара и болтая с ним, как и подобает парикмахеру, обо всем и ни о чем, Тихомиров краем уха услышал вдруг о трудностях с фотографом — обещали, дескать, из политотдела прислать, а все нет и нет.
— Зачем он вам? — удивился Миныч, деликатно поворачивая комиссарскую голову налево и вниз, чтобы добраться до выемки за правым ухом.
— А ты как думаешь? — комиссар любил отвечать вопросом на вопрос. — В партию принимаем, людей надо фотографировать на партбилеты, уже десятка полтора ждут. Верно, нет? В стенгазету хотели кое-кого, кто заслуживает. Так? Домой каждый не прочь послать карточку с наградами…
Тимофей Минович вздохнул.
— А ты не вздыхай, не вздыхай, — решил успокоить его комиссар. — Не век в хозвзводе околачиваться. Заслужишь — и тебя представим.