Милашкин, разминая и покатывая в коричневых пальцах папиросу, слушал, поглядывал на Захара, на Вальку, на Шуру. Шура быстро писал цифры в вахтенном журнале, пальцы Шуры подрагивали: неэкономно, эмоционально работал Захар. Валька кусал красные от прилива крови губы.
Захара затрясло, когда два катера пошли от него справа, а третий слева, и в этот же момент справа, над самым вибратором, торопливыми взрывами заработали винты катера, с которым пришел Милашкин, и весь закрученный в карусель гром и вой размазывался бьющим по вискам эхом от близких — триста метров! — скал… выворачивая вибратор, бешеным усилием держа в висках все четыре катера, Захар со звериным упорством докладывал пеленги — пока катера не заглушили моторы…
— Отбой.
«Атака» длилась три с половиной минуты.
С Захара и Вальки тек пот.
— Взято. А торпеды — взял бы? — коротко, в упор заскрипел Милашкин. Захар с Валькой задумались, проигрывая и разматывая метель от винтов и громового эха заново, и, угадав, разместив в ней попискивание и подвывание торпед, кивнули.
— Брехня! — сказал Милашкин и бросил папиросу в зубы. — В этой каменной бутылке?.. Брехня. — И полез наверх. — Брехня… — просвербили в тамбуре колесики его навек простуженной глотки, и, еще дальше и неразличимей: — Акустики…
К вечернему чаю Шура принес им доподлинные слова Милашкина, сказанные старпому: «Смешные пацаны». На что Луговской ответил: «Вполне».
…Задание исчерпывалось, и они возвращались, с нетерпением высматривая вход в бухту, где дадут на спокойной воде выспаться, где письма, баня, кино… и если пошлют работать на берег, то можно полежать на траве.
За два с лишним месяца — от иссушающей беготни, ледяного душа, от спанья на набитом пробковой крошкой матрасе, от грубого харча и работы на морском ветру — Валька подсох, стал весел и проворен. И спокоен — как бык на лугу.
Неслось все… пока не пришла эта черная телеграмма.
Теперь он вернулся.
16
— Добро войти? Товарищ командир, старшина первой статьи!..
— Садись. Как, Шура, дальше жить будем? Осень.
— Осень.
— Вакансия свободна. Старшины команды РТС.
— За этим вызывали?
— Ну и черт с тобой!.. «Сто четвертый» уходит. В Сорочью губу. Приказали отдать им одного из наших акустиков.
— То есть как это? Товарищ командир!
— Кто.
— …Не могу. Не знаю.
— Харсеев?
— Захара отдавать нельзя. Будет очень хороший акустик.
— Тогда — Новиков?
— Валька?.. Валька — акустик от бога.
— Бога ты мне не впутывай. Кто!
— Не знаю.
— Ты, Дунай, взрослый парень, а ведешь себя… Кто уйдет на «четверку»?
— …Харсеев.
17
Захар не успел даже толком проститься. Долго сидел на рундуках, беспомощно глядя в палубу. А потом засуетился, затолкал барахло как попало в мешок, свернул койку — и прыгнул с борта на борт.
«Сто четвертый» как назло завозился с якорь-цепью, а Захар, по привычке выбежавший в баковую группу и никому не известный там, не нужный, стоял без жилета под крылом мостика, жался на северном ветру и смотрел, смотрел из-под большого берета, который так и не собрался перешить ему Иван.
Необыкновенно остро вдруг замечалось, что авральная группа на «четверке» нерасторопна, и боцман там — молод, и выкрашен «четвертый»… чужой корабль.
«Четвертый» отошел настолько, что людей уже было не разглядеть, начал поворачивать к выходу из бухты. Валька вытер кулаком нос и пошел было на закоченевших ногах с полубака, как вдруг, нечаянно подняв голову, увидел, что на мостике стоит и смотрит, согнувшись, в оптику пеленгатора на уходящий «сто четвертый» Шурка Дунай.
18
До лодки было двадцать восемь кабельтовых.
Валька держал ее давно, она шла на него, под электромоторами, потом отвернула и теперь двигалась справа налево, то поднимая, то сбрасывая тон. Колебания в тоне могла дать зыбь, но, скорее всего, лодка маневрировала, выходя в атаку.
Изредка Валька бросал вибратор влево — пощупать, где корабль-цель. Парень на цели тоже взял лодку, и его командир начал играть.
Лодка и цель работали в «шуме», Валька был для обоих «невидим». Машины у него молчали, вода шуршала на недвижных винтах.
Молчали винты на неслышных ему торпедных катерах, оцепивших обширный квадрат полигона. Ребята там тоже слушали море — снаружи квадрата.
Корабль водило.
Безостановочное, плавное, дурманящее движение вело и вело Валькино кресло из стороны в сторону, вздымало, вздымало куда-то наискось — и роняло, с журчанием и стуком под днищем, сбрасывало боком в слабящую пустоту, — и снова, креня, заваливая, тащило — вбок и вверх.
Время от времени корпус корабля отставал от ритма раскачки, и днище сталкивалось с новой волной так, как если бы Вальку с креслом вышвыривало с высоты нескольких метров на асфальт. И снова начиналось кружение, плавное и выматывающее бесконечностью, от которого становилось тоскливо в животе и наливала надбровные кости хмурая боль.
Вот уже неделю они работали на этой волне, которую Шура называл «пилюли от бессонницы», и Валька с тревогой думал порой, каково же работать в шторм, когда непредставимо твердая волна бьет в задранное днище и, наваливаясь на корабль, топя его, катится, гремя, по палубе — высоко, за тремя трапами и люками, над головой вахтенного акустика…
Лодка прибавила оборотов. Винты подвывали.
Начиналась атака.
Гряды моря неохотно вздымались и плюхались вниз, вода перемешивалась, ворчала; слышимость была скверной, и Валька еще убавил свет в посту, так легче было слушать.
— Как, Шура?
— Нормально.
Шура сидел на крохотной разножке за его спиной, развалившись в вольготной, казалось бы, позе.
Вдавив спину и плечи в угол переборки и стола, он упирался ногами в крепление блоков. Только так можно было удержаться на разножке. Маленькая лампочка в узком колпаке светила ему на колени, в раскрытый вахтенный журнал.
У него был скучающий вид человека, который век живет в этой болтающейся, полутемной, любовно выкрашенной тесной коробке. Валька не мог представить его вне корабля, вне кубрика и трапов, без застиранной робы, полосатой майки.
Валька не замечал, как в повадках и словах он бессознательно начинал подражать Шуре, перенимая все — сдержанность, небрежную и щегольскую манеру носить робу, манеру открыто и скучновато смотреть на начальство, манеру работать на станции.
…Сквозь мутное ворчание моря — пыхтенье и постаныванье винтов. Кресло поднимало, валило набок, бросало вниз. Машины молчали. Волна тащила и крутила корабль, это Валька видел по репитеру компа́са. Нос корабля отжимало влево, влево; вправо катилась картушка компаса.
Очень трудно было научиться ощущать этот белый, с цветными делениями и цифрами кружок как единственно незыблемую в море вещь.
Норд всегда остается нордом, и Валька учился понимать, что вертится он сам, вертится корабль, а картушка стоит незыблемо и мертво, и по ней нужно отсчитывать мир. И когда это понимание пришло, сразу стало легко и ясно, и, ведя вибратором за картушкой, он без малейших усилий видел, где корабль-цель и где и как выходит в атаку лодка.
Изредка поглядывая на картушку, на указания приборов, Шура, упершись спиной и ногами, писал в вахтенный журнал цифры, которые докладывал Валька. Лампочка в узком колпаке светила на бледные зеленые страницы. Поколения акустиков совершенствовали боевой пост, перемещая и перекраивая все в его скудном пространстве. Несколько ночей Валька, Шура и Захар возились, приводя пост в порядок. И нет больше Захара, раньше будущей весны «сто четвертый» не придет, а вернут ли Захара обратно — один Милашкин ведает… Вдвоем работать было тяжеловато. Часы на качающейся переборке говорили, что идет третий час Валькиной вахты. Безвылазно, подменяя друг друга у пульта, они с Шурой сидели тут часов двенадцать — с двух утра, когда сыграли первую тревогу. Доктор притаскивал им сюда завтрак и обед. О том, когда кончится все это, думать не следовало: это нервировало и заставляло торопиться. Да и работа была из легких: обеспечение.