— Вон!.. — бестолково настаивал Иван. Корабль начал поворот. Сыграли аврал, и Валька побежал на полубак влезать в оранжевый жилет. Расчехлили швартовное хозяйство, приготовили к отдаче якорь, завалили висевшую над волной по-походному шлюпку, выстроились в шеренгу. Берег уже распался надвое.
— Бухта, — сказал Шурка.
— Бухта, — сказал боцман.
— Бухта, — сказал Карл.
Берега расступались и разворачивались и не открывали ничего, кроме просторной, неряшливо высвеченной вечерним солнцем воды. Наконец Валька разглядел серые пятнышки кораблей, низкие силуэты подводных лодок. Корабли надвигались, вырастая, — с мачтами, с белыми на темных бортах номерами, с якорными цепями, выброшенными вперед. По близкому берегу бежала колючая проволока. За кораблями серела бетонная стенка. Бил по воде пар, шныряли на палубах матросы. Загрохотала, уносясь в клюз, якорная цепь, корабль повело вбок, разворачивая к стенке кормой, стук дизелей, усиленный, забился в бортах… «Кранцы за борт!» — и Валька, вместе с кораблем, со всей авральной группой, въехал в просвет между бортами. Справа и слева чужие борта, чужие лица под заношенными беретами: «Шуре привет!.. Здорово, Леха!.. Карловичу!..» — закачались на волне от собственных винтов, обтянули цепь, и стали — посреди лебедок, мачт, невероятного плетения крашеного железа. Бухта.
Наспех зачехлили, уложили, и у всех нашлась тотчас тысяча дел; на юте шумели, кричали кому-то; корабль сращивали с берегом пуповиной шлангов и кабелей; Захар с Валькой стояли неприкаянные. Кто-то сходил на суетную стенку; Димыч, бегло козырнув флагу, уже вернулся, веселый, с мешком почты… а им — ничего, они и адреса этого места, где вся жизнь кипятилась на трехстах метрах стенки, не знали.
Валька смотрел на бетон и дерево причалов, на покосившиеся штанги спортплощадки, опутанные проволокой склады и чувствовал, как рушится — с шорохом и пылью — придуманное в старинных казармах будущее: крейсера, Атлантика и скорый отпуск — фирменный поезд, галуны, огонь гвардейских лент… Ни лазоревого значка за далекие походы, ни заморских портов. В отпуске из всего экипажа бывал один Кроха — за отличные двести семь выстрело́в в прошлую навигацию («Кошмар, а не осень»). И Шурка, и Иван не видели ничего, кроме этих берегов, уже три года. С Иваном решали долго: пробивать ему отпуск или не пробивать, и решили занести Ивана в плюшевую книгу Почета: проще.
…Когда-то, еще в военкомате, узнав, что вместо флота расписан не то в пехоту, не то в артиллерию, Валька надерзил увядшему от сутолоки майору так, что майор, побагровев шеей, пригрозил загнать его на край земли. На флоте Валька строптиво настоял и на край земли пробился собственным старанием. Послать, что ли, открытку майору: привет из бухты Веселой!
Валька попробовал увидеть себя и Захара со стороны и фыркнул: стоят, лопоухие, в грязных робах, настороженно высунув носы из-за могучей тральной лебедки.
— …Что, Захар?
— Думаю, — серьезно сказал Захар. — Стенку специальные приборщики подметают, или нас заставят?
Стоять в бухте среди гама, звонков, погрузок было весело, но уже на другой день, обрадовавшись свежему кораблю, на борт хлынула такая толпа проверяющих, что, когда отдали наконец швартовы и Кроха сказал: «Двумя руками перекрестишься…», молодые впервые услышали, как, сотрясая гудящую грудь, смеется боцман. Просмеявшись, он строго заметил: «Двух холерных на борту лучше иметь, чем одного проверяющего». И рассказал авральной группе байку.
С тем и вышли, держа на закат.
К ночи порой, прекращая работу, становились на якорь у какого-нибудь, бесполезного, острова. В эти вечера навестила Вальку корабельная болезнь «некуда деться». Весь корабль: два борта, нос да корма. Задача сдана, и зачеты сданы. Повертишься в кубрике, где спят перед вахтой и лупят в полутьме в домино, вылезешь наверх, на утомительно чистую палубу. Белый вечер, белая вода. Ветра нет, и даже остров не ползает вокруг корабля. Курят у обреза, наверху тягают штангу. Сунешься обратно в кубрик: та-дах! — «Скисли, сукины дети! Сеня! Залазь!..» Доктор спит, Захар на мостике рассыльным. Станцией сыт, и романами — сыт.
— Ты б хоть письма писал, — огорчился Шура.
Валька помотал головой: неохота.
— Ты смеяться умеешь?
Помотал головой: не умеет.
— Карл! — заорал в кубрик Шурка. — Карлович!
— Чего надо?
— Матрос без работы портится.
И Вальку приспособили, показав, как и что, плести кранец. От злости петли под руками перепутывались: боцмана из него будут делать! Но сначала заинтересовался скучавший Блондин, потом Димыч. Иван Доронин пристроился, Леха Разин пришел: «Подвинься». Кранец был не уроком, а так… развеяться, и потому, по неписаным правилам, в это дело мог ввязаться всякий. Блондин лениво рассказывал, как в торговом еще флоте, на переходе из Канады, его прихватил зуб и кореш моторист («Поздоровше Вани будет») выдирал этот зуб плоскогубцами, а общую анестезию налаживали спиртом из капитанского сейфа («Ничего не помню!»), и как потом он сломался… Валька сидел, болтая ногами, на станке и смотрел, как в восемь рук, быстро покрывают кусок автомобильной покрышки плетением пеньки, — покуда не обиделся: кранец-то — мой…
— Ну и как ты потом с этим зубом?
— Да зуб вот он, — неохотно сказал Блондин, — целый.
— Ты ж сказал, — опешил Иван, — сломался!
— Кореш от анестезии сломался…
То был последний вечер, когда Валька видел корабль и себя в нем со стороны.
Раскатывалась навигация.
Дней не успевали замечать.
Просыпались, и было смешно.
Смешно — что солнце, что гонит вентиляция летнюю, утреннюю свежесть, что жрать охота, что пресной воды вдоволь — и хочется, как Кроха говорит, «поломать чего-нибудь железненькое»… Лето слепило свежим, несмешанным светом: море, и небо, и сталь, и загар.
…Стояли на якоре, отдыхая, — в узком длинном проливе. Из темной и теплой воды поднимались — раз в семь выше мачт — красноватые, с черными, синими тенями скалы, и на скалах, в кружащейся высоте, слепила глаз закатная медь сосен. Пролив подремывал, подремывал корабль. После двух суток работы в кубриках спали вповалку. За четыре часа вахты на мостике Валька на скалы нагляделся, и торпедный катер, несшийся к кораблю, стал развлечением.
— Милашкин, Степан Андреич, — сказал, глядя в бинокль, Блондин. — Будь здоров, Валя. Сейчас он вам вставит.
Обладатель фамилии Милашкин, флагманский специалист радиотехнической службы, был грубый мужик в мятых погонах капитана третьего ранга, с обветренной, в багряных застругах физиономией и в мятой фуражке с длинным, «ллойдовским» козырьком — такие кепки в бухте уважали.
— Новиков! — уверенно сказал он, упредив Валькин доклад. — Друг Харсеев? — Голос его состоял как бы из двух отдельных слоев: поверху нормальный тон, а ниже скрипели и потрескивали многочисленные зубчатые колесики.
Предъявили бывшего рабочим по камбузу Захара: в белой куртке, растерянно утиравшего колпаком пот с лица. Возник из пустоты скучающий Шура. Шуре Милашкин молча, с хрустом костяшек пожал руку.
— Но, братья-акустики! По коням.
Захар сиганул в люк первым, Милашкин вторым, и Шура с Валькой, задраив дверь, уселись почти на его плечах.
— Тревога, — заскрипел Милашкин. — Туман, — и вынул из портсигара папиросу. — Прямым попаданием разбита радиолокационная станция. Открыть вахту!
Сидевший в кресле Захар молча начал работать. Милашкин надел вторую пару телефонов, Шура и Валька прижали к вискам по наушнику от третьей. Стрелки приборов встали на место, и сразу ударил ритмический гул. Это были, без сомнения, торпедные катера — но где? Гул нарастал и наваливался со всех сторон…
Скалы!
Гладкая ловушка отвесных, уходящих в глубину скал отшвыривала звук, не погашая мощности — и даже усиливая ее параболическим отражением; Захар отчаянно крутил штурвал, отчаянно вертелся под днищем вибратор: шум винтов гремел отовсюду.
— Н-но… — сказал с укоризной Милашкин, и Захар переключился в «эхо»: тик-то… тик-тан… тик-тонн!.. Поймал! Звоны эха били быстрее и быстрее, тон был — кильватерная струя от винтов: три катера, вылущенных Захаром из вязкого шума, летели на «полста третий»… и Захар, словно подслушав Валькину нетерпеливость и азарт, перебросил станцию в «шум». Три волны шумов вдавливались в виски: ближняя, самая громкая, была эхом от скал, дальняя — эхом, что катилось по следу катеров, а где-то в середине, размытые, забитые многократным эхом, не прослушивались даже, а угадывались настоящие винты… Грохот, сквозь который нужно было их взять, стоял невыносимый; хорошо, научил Шура держать телефоны на височных костях… Захар, опережая Валькины опасения, вертел станцией именно так, как сделал бы Валька, и выкрикивал полушепотом-полухрипом, которого никогда и никто от него не слыхал, пеленги, пеленги, пеленги на проклятые катера… Вальку колотило от волнения и азарта, он не видел ничего, только жаркую и холодную сумятицу шумов: винты в теплом эхе были холоднее и звонче…