Центральная площадь Костромы носит имя знатного земляка — Ивана Сусанина. В сквере к приезду президента спешно уложили на газон розовую шестиметровую мраморную колонну, некогда являвшуюся составной частью первого монумента главному костромскому герою. В 1851 году на площади была установлена скульптурная композиция: бюст государя на вершине колонны и коленопреклоненный Сусанин у ее подножия. С Сусаниным советская власть долго мараковала, не зная, что с ним делать: с одной стороны, завел ляхов в болотные топи, ценой своей жизни уничтожив отряд оккупантов, с другой — совершил это во спасение царской династии Романовых: отряд направлялся в имение Домнино, где скрывался шестнадцатилетний Михаил Романов, с намерением уничтожить претендента на царский престол. Налицо очевидная идейная сомнительность верноподданнических целеполаганий главного героя. Замолчать подвиг Сусанина было невозможно — на оперных подмостках гремела прославляющая его опера «Жизнь за царя» Глинки, волевым решением переименованная в «Иван Сусанин». В итоге решили старый памятник свалить и в сквере между Красными и Мучными рядами поставить новый, советской выделки, придав народному герою стойку былинного персонажа и обратив его лицом не к царскому помазаннику, а к Волге.
Другой костромской знатный памятник представляет собой удивительный, единственный в своем роде гибрид: Ленин возведен на пьедестале монумента, посвященного 300-летию династии Романовых. Пьедестал вместе с барельефами, отражающими историю страны, являет собой настоящее произведение искусства.
На площади Сусанина пожарная каланча и здание гауптвахты с античным портиком и ионическими колоннами старорусского ордера, за которыми «мог скрываться и каретный сарай, и мастерская портного». Творение губернского архитектора и озорника Петра Фурсова, горького пьяницы, взорлившего своим творением над однообразной скудной жизнью провинциальной Костромы начала XIX века.
На смотровой площадке набережной знаменитая беседка А. Островского меня разочаровала. В мой блокнот были занесены его слова: «Вид из этой беседки вниз и вверх по Волге такой, какого мы еще не видели до сих пор...». Ставший за короткое время специалистом по волжским далям, я подумал с чувством неловкости за классика, что почтенный Александр Николаевич слегка погорячился — видели, видели мы еще и не такие виды «вниз и вверх» по Волге.
На выходе из сквера цементные полуаркады. На них фигуры тружеников с заглаженными многими слоями побелок глазами и оттого ослепших — пролетариев, похожих на слепцов.
Вышел к речной пристани. У причала стоял мой знакомец — многопалубный теплоход «Николай Карамзин». Серое пасмурное небо и такая же серо-шинельная, в тон небу, серая гладь волжской воды.
Перечитывая карамзинские «Письма русского путешественника», этот катехизис «генерала русских путешественников», я наткнулся на одно из лучших описаний природы, известных мне в литературе: «Тут на левой стороне представилась мне Эльба и цепь высоких холмов, покрытых леском, из-за которого выставляются кровли рассеянных домиков и шпицы башен. На правой стороне поля, обогащенные плодами; везде вокруг меня расстилались зеленые ковры, усеянные цветами. Вечернее солнце кроткими лучами своими освещало сию прекрасную картину. Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и — даже плакал, что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень, очень весело! — Вынул бумагу, карандаш, написал: «Любезная природа!» — и более ни слова!!».
Как видим, сначала Карамзин добросовестно вносит в описание все, чего касается его взгляд: тут и «цепь высоких холмов, покрытых леском», и «поля, обогащенные плодами», и «зеленые ковры, усеянные цветами»… Чувствуя, что все не то, не то, что натура в очередной, бесчисленный раз уклонилась от авторского описания, он догадывается, что главное — это то, что творится в его душе, и заканчивает великолепной кодой: «Любезная природа!».
На берегу слышалась английская речь возвращавшихся с экскурсии иностранных туристов. У дебаркадера скопление художников. Акварели, шкатулки, ложки, матрешки — типовой «рашен деревяшен», которым костромичи свободных профессий стараются прельстить прибывающих в город туристов. Искательные лица продавцов и равнодушные, пресыщенные — иностранных гостей. Этим художникам еще повезло — у них есть возможность выставлять и реализовывать свои произведения. Жизнь по расписанию — от теплохода к теплоходу. Вдруг купят. Чаще не покупают.
Теплоход «Николай Карамзин» готовился к отплытию. Я всегда представлял теплоход как социальную модель: в нем происходило деление пассажиров на классы — от 4-го до 0-го (люкс). Интересно, что большевики в процессе создания бесклассового общества не тронули названия этих категорий, имеющих сугубо социальную подоплеку. Плавучий срез общества — этажи теплоходных надстроек и уровней — нагляден, как нигде.
За Костромой берега поинтересней и почище. Встречаются совершенно замечательные места — подходящие к самому берегу березовые рощи, сосновые боры. Я понимал, что все эти пейзажи рукотворны, самосевом растет только разнолесье. Кто-то постарался для нас — много лет назад высадил рядок молоденьких березок, да еще и наведывался год от года, очищая от сорняков принявшуюся березовую рощицу. И так на протяжении двух-трех десятков лет неведомый доброхот холил и лелеял белоствольных красавиц, как своих дочерей, до последнего дня жизни думал о них, перед смертью завещал детям продолжать его дело — растить рощу. Чтоб с проходящих теплоходов, с реки кто-то из нас бросил взгляд на берег — и задохнулся от восхищения. И потом еще долго вспоминал полощущийся на ветру березовый рядок, унеся его образ в своем сердце. Что за чувство, что за желание двигало им? Оставить после себя память. Украсить землю, волжский берег, который он считал своим — своей малой родиной. Своей вотчиной. Отчизной. Таких людей немного, но они есть. Не будь их, насколько бы наша земля стала беднее, лишившись многих своих красот, рукотворных ландшафтов, белоснежных церквей по берегам, виднеющихся из самой дальней дали.
Когда-то по Волге плыли от церкви к церкви. Строили храмы всем миром на самом высоком заповедном холме — с чувством гордости за свою землю и ее красоту. Руины этих храмов и по сей день украшают волжские берега — как напоминание о временах с другим отношением к земле, вере, истории и культуре народной.
В одной из таких березовых рощ ближе к вечеру я разбил свой лагерь. Завел лодку в укромную бухту, защищенную от волн, установил палатку, развел костер. День выдался спокойный и ничем не примечательный. Из Костромы вышел на веслах, потом меня подхватил попутный вест. Я потихоньку плыл, молясь своему борею, до следующего мыса, а за ним и плеса — уже с другой розой ветров по отношению к фарватеру, — и снова брался за весла. В середине дня рыбак в лодке поинтересовался: «Откуда, бродяга?». Узнав, удивился и неожиданно пригласил в гости — предложил переночевать в доме отдыха, махнув рукой в сторону многоэтажного корпуса на правом берегу. Соблазн был велик, да только жаль было упускать попутный ветер. Да и до вечера с его хлопотами о ночлеге еще было далеко. Так и не воспользовался гостеприимством человека, по-видимому, имеющего отношение к администрации здравницы, о чем потом жалел. Я любил такие случайные встречи и приглашения и всегда с удовольствием откликался на них. Знал, что меня в этом случае ждет отдельная комната, горячий душ, вкусный ужин, доброе, внимательное отношение по-настоящему расположенных ко мне людей.
Рюкзак был полон свежей, вчера только из магазина, еды: мягкий хлеб, простокваша, кусок колбасы к супу из концентратов, в который я столько нарезал и добавил всего — и картошки с морковкой, и капусты с рисом, что он постепенно из суррогатного превратился в настоящий, из натуральных продуктов и круп. Очень вкусный суп. Поужинав, долго сидел у затухающего костра, сумерничал, попивая пахнущий дымком чаек. Интересно, что дома потом прежде всего вспоминаются эти сумеречные чаепития у костра — не ветры и штормы, не захватывающие ландшафты и знакомства, хотя и они, конечно, вспоминаются, а именно это: костер, чаек, сумерки, тихий плеск волны о борт лодки, слабый отсвет вечерней зари.