Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь целью моей был Дом рыбака в одном из дубненских заливов, где я обычно в прежние свои плавания оставлял лодку, когда выбирался в Дубну за продуктами или даже укатывал на несколько дней в Москву. При отличном попутном норд-весте я за один час дошел до Дома рыбака, покрыв расстояние в восемь километров. Таким образом средняя скорость хода в этот день была близка к предельной и равнялась четырем узлам.

Дежурный по Дому рыбака интеллигентный очкарик, сменивший на этом посту колоритного Алексеича, не изменявшего своей тельняшке ни при какой погоде, показал, куда можно поставить лодку. Я загнал ее под широкий борт старой ржавой колесной баржи, сняв мачту и поплавки. На древнем кожухе посудины, покрывавшем остов допотопного колеса с лопастями, еще читалась полукруглая надпись: «Максим Горький». И я подозревал, что эта баржа, поставленная когда-то на краю бухты на вечный прикол и отданная во владение дубненским и дмитровским рыбакам, источившим ее своими клепаными жестяными норами, словно осы гриб-трутовик, вовсе не баржа, а какой-нибудь старый волжский колесный пароход со срезанной надстройкой, построенный до революции и бегавший по Волге под флагом акционерного общества «Самолетъ» или «Кавказъ и Меркурiй» — главных волжских монополистов на пароходные перевозки. Об этом говорило название посудины, слишком звучное для простой, пускай и самоходной баржи.

По выходным дням эта баржа превращалась в гудящий улей, населенный слегка трезвыми рыбаками. В каждой каморке, за каждой дверцей кипела мужская жизнь — звенели стаканы, раздавались песни, штопались снасти, не всегда дозволенные рыбнадзором, кто-то хвастал уловом, кто-то храпел, кто-то варил уху на походной плитке и, зачерпывая ее половником, щедро наливал в подставленные кружки неудачников, оказавшихся сегодня без улова, стягивающихся на запахи варева, которого не утаить ни от друга, ни от врага. Очень меня трогал этот пароход, населенный распахнутой до самозабвения, горланящей песни мужицкой Русью... 

Дубна

Переправившись на пароме через канал Москва–Волга, сел в автобус и поехал в город.

Что-то непередаваемо грустное видится сегодня во всех этих построенных «от колышка» научных городах-саженцах, выросших на наших скудных суглинках под холодеющими небесами и призванных оранжерейным способом выращивать плоды научной мысли и прогресса, ковать щит страны, двигать фундаментальные науки. В этих городках собирался интеллектуальный потенциал народа, будущее страны. Я побывал в нескольких таких полисах, но больше всех меня поразил Ленинск на космодроме Байконур. Город был построен в сухой безводной казахстанской степи в немыслимо короткие сроки, утопал в зелени, в нем не было ни одного ветхого и облупленного здания, а на чисто выметенных улицах ни одного старика или старушки, потому что город был населен людьми самого плодотворного и зрелого возраста, служившими и работавшими на многочисленных космических площадках огромного полигона. Это был город детей, зеленых улиц (за каждым деревом-тополем ухаживала отдельная семья, отвечавшая за него и каждый вечер поливавшая своего питомца), защитного цвета хаки — преобладающего цвета одежд жителей.

Рядовым солдатом срочной службы, заболев острой дизентерией, я угодил в госпиталь этого секретного города. Помню как во сне палаты инфекционного отделения, до отказа заполненные такими же, как я, «пулеметчиками» (среднеазиатское лето!). Вечная проблема отхожего места, четыре унитаза на весь этаж, к которым выстраивались очереди дизентерийных солдат, проблема пипифакса как издержки городского воспитания. Занимавший до меня койкоместо ефрейтор, освобождая тумбочку от личных вещей, подарил обрывок какой-то книги. Это был царский подарок. Книга была толстая и поэтому представляла большую ценность. Книга без начала и конца — книга стихов. В первые дни я только ковылял вдоль стенки с книжкой под мышкой до туалета и обратно и без сил падал на свое продавленное ложе. Книгу прятал под матрас — даже не под подушку. Из-под подушки могли упереть. Спустя несколько дней, почувствовав себя получше, заглянул в нее. Это был Блок. Лирика и поэма «Двенадцать». Чеканный слог, яркость образов революционной поэмы, их плакатная графическая мультипликация, завораживающий ритм. Дни тянулись томительно. Я читал стихи, до которых не был большим охотником — то ли дело проза. Я читал стихи Блока за неимением прозы и местами заучивал их наизусть. Пока недремлющий брегет болезни не поднимал меня с постели и не швырял в очередь к очку на оправку. Однотомник ужимался на глазах, словно попавший в камин лист, схваченный огнем с боков, с середины, с разных упорно сопротивляющихся языкам пламени сторон, кусками перекочевывая в мою память. По мере естественного убывания этих разрозненных страничек росла моя влюбленность в Блока, которым я заболел надолго. Грешно сейчас вспоминать, но все происходило именно так. Приступ острой солдатской дизентерии в моем случае перешел в высокую болезнь поэзии. Моя первая встреча с поэзией Серебряного века случилась в палате инфекционного отделения военного госпиталя города Ленинска, куда я попал в полубессознательном состоянии, в последнюю минуту ссаженный с эшелона, в котором наш ракетный полк отправлялся на воинские учения в далекое Забайкалье.

Чуть оправившись, я начал выбираться сквозь пролом в стене за пределы госпиталя и вскоре свел знакомство с продавщицей расположенного неподалеку газетного киоска. Блок был спасен. Накинув поверх бязевой больничной рубашки чью-то гражданскую клетчатую ковбойку, я свободно гулял по городу Ленинску, и в этих прогулках меня всегда сопровождал блоковский томик, который я ни на минуту не выпускал из рук. Я не отваживался оставлять его в палате, потому что хорошо представлял себе его дальнейшую судьбу. Два или три раза натыкался на воинский патруль, но ни разу не был остановлен. Думаю, выручала меня пухлая книжка под мышкой, придававшая студенческий вид. Выручал Блок. На одной из аллей городского парка познакомился с капитанской дочкой — дочкой капитана-ракетчика, приехавшего с семьей служить на полигон из Краснодара. Капитанская дочка подкармливала меня витаминами — то есть фруктами и овощами, а я ее кормил стихами — то есть пищей духовной. Девушка к стихам оказалась равнодушна, избалована, манерна, но привлекательна и очень говорлива. За несколько дней она обрушила на меня поток сведений о городе, добрая треть из которых составляла воинскую тайну. Будь я американским шпионом, я бы вышел из госпиталя, проделав стремительную карьеру от рядового разведчика до капитана.

Несколько лет назад случайно прочел в журнале статью об этом городе. Побывавший в Ленинске корреспондент подробно описывал картину запустения и распада, в который оказался ввергнут один из самых образцовых городов страны. Брошенные выехавшими в Россию хозяевами многоквартирные дома стоят с выбитыми стеклами. Дворы и улицы заросли хламом и мусором, который некому убирать. Лишенные заботливого ухода и полива деревья на улицах и бульварах давно высохли и превратились в сюрреалистические аллеи из сухостоя, вызывающие ощущение оторопи и жути. Читал я эту статью с чувством большого сожаления и, так и не дочитав до конца, отбросил журнал в сторону.

Когда я работал рядовым словорубом в книжной редакции издательства «Правда», мы как-то приехали в Дубну всей издательской командой по приглашению клуба книголюбов ОИЯИ, над которым наша редакция осуществляла шефство, осыпая физиков дармовыми книгами собственной выделки. Надо сказать, то были очень неплохие по тем временам книги. Наша малоприметная в недрах концерна редакция представляла собой большой книжно-денежный насос, ежегодно приносивший в партийную кассу миллиарды рублей.

В институте нас хорошо приняли, поселили в гостинице, развлекали, водили на главную достопримечательность города — синхрофазотрон, а вечером мы с успехом провели читательскую конференцию, на которой меня как представителя одного модного перестроечного журнала даже отметили аплодисментами. Это был год русского Нобеля (Бродский), центральные журналы захлестывала волна возвращенной литературы и боевой перестроечной публицистики. Эти годы — годы лебединой песни советского линотипа, допотопного, долгоживущего, покрывшего себя, казалось, такой несмываемой, позорной, жирной коркой лжи, что и не отмыть, и не приспособить на доброе, вечное. В типографии издательства «Молодая гвардия», где я работал прежде, стояла трофейная печатная машина «Ман», вывезенная по репарации из Германии и исправно выдававшая до семидесяти тысяч оттисков в день. На ней когда-то печатались листовки Гитлера, Геббельса, Сталина — далее везде, со всеми остановками... Рядом с этой вечной немецкой машиной меня одолевали приступы легкого головокружения, как при взгляде в глубокий темный колодец.

11
{"b":"829135","o":1}