Крик, шум, цыганские припевы,
Медведя рев, его цепей
Нетерпеливое бряцанье,
Лохмотьев ярких пестрота,
Детей и старцев нагота,
Собак и лай и завыванье,
Волынки говор, скрып телег,
Всё скудно дико, всё нестройно,
Но всё так живо-неспокойно…
Когда наступали сумерки, я любил приходить к табору, здоровался со старшим, подсаживался к костру и вместе с другими смотрел на огонь. В огне всегда можно увидеть лицо какого-то человека и мысленно поговорить с ним.
— Ты не думай, — говорил мне старший, — мы здесь ничего плохого никому не сделаем, и дерева не тронем, ничего не тронем… Мы знаем, Михайловское — для всех святое место. Это и наше святое место… Здесь цыгане осенью испокон веков табором стоят… Старики рассказывали, что сам Александр Сергеевич позволил нам здесь стоять и шатры ставить и даже, говорят, бумагу дал, чтобы никто нас не обидел. Только эта бумага во время войны затерялась, когда немцы почти половину здешних цыган перерезали… Он всегда ходил к нам. Наши бабы ему ворожили… Любил он песни цыганские. И мы пели ему.
Я попросил, чтобы и мне спели какую-нибудь старую, самую старую, «пушкинскую» песню.
— Ваня, — крикнул цыган, — позови Глашку с дочкой, пусть идут сюда!
Подошли две цыганки — одна совсем старая, другая помоложе. Они о чем-то между собой поговорили — по-цыгански, шумно. Подсели к костру. Притихли и запели:
В первый раз тебя увидел,
Чистоту твою предвидел,
Да, я предвидел,
Моя, моя дорогая.
Уж как я тебя искал,
Кликал, плакал и вздыхал,
Да ты не слышала,
Ох, да ты не слышала.
Уж как я тебя найду,
Всю цветами уберу,
Да расцелую.
Ох, да ох, да расцелую.
Расцелую, размилую,
Жизнёнком назову я,
Эх, да ты жизнёнок мой,
Моя, моя дорогая!
Песня мягко стелилась по озеру, медленно уходя в туман, и там тонула где-то в спящей Сороти.
— Хорошо тебе? — спросила старая цыганка.
— Хорошо, — сказал я, стараясь не глядеть на нее, потому что в глазах моих стояли слезы.
В это мгновение в огне костра я ясно увидел улыбающееся лицо Пушкина, который вместе со мной слушал эту старинную цыганскую песню.
«ЕЛЬ-ШАТЁР»
15 мая 1965 года было траурным днем в Пушкинском заповеднике: современница Пушкина — «ель-шатер» Тригорского — приказала долго жить…
Дерево скончалось после тяжелой продолжительной болезни. В последние дни с его израненной вершины густой струйкой стекала на землю прозрачная смола — живица. Текла, как слезы по лицу умирающего старого человека.
За год до смерти дерево было обнесено специальным ограждением и одето в «леса». Через них можно было близко разглядеть, что делалось на стволе и вершине его, тщательно обследовать многочисленные раны, нанесенные ели в июле 1944 года.
Ран было много, очень много. Они были нанесены осколками мин и шрапнелей. Ко всему тому на дереве были обнаружены пулевые ранения, их были десятки, уже тогда, в 1944 году, историческое дерево стало инвалидом Великой Отечественной войны, но, израненное, стойко сопротивлялось смерти. За три года до гибели старая красавица еще плодоносила, заботясь о продлении своего рода. Золотые шишки ее гроздьями свисали с верхних сучьев.
Немало этих шишек-семенников было мною разослано по городам и весям, по адресам людей, желавших отвести у себя на родине племя знаменитой пушкинской ели.
Но вот после суровой зимы 1962/63 года, когда в Михайловском и Тригорском морозы побили несколько старых сосен и елей, состояние «ели-шатра» резко ухудшилось. Плодоношение ее прекратилось и впредь больше уже не возобновлялось, сказались старые болезни и раны. Сказались и последствия губительной зимы 1939/40 года, когда вымерзли все старинные сады Михайловского, Тригорского, Петровского, как, впрочем, и все вообще сады северо-западной части России.
Тогда, весною 1940 года, ученые-специалисты, профессора Белосельская и Шиперович, вызванные в заповедник из Ботанического сада Академии наук, установили и в историю болезни «ели-шатра» записали: «Дерево от морозов сильно ослабело и сохранило только половину своей хвои, остальная часть ее отмерла и осыпалась, а ветви усохли… Однако почки дерева, заложенные в прошлом году, дали запоздалые, хотя и укороченные, побеги»…
В 1963 году состояние дерева было значительно хуже, чем в 1940 году. Вновь были вызваны специалисты-ботаники. Было решено расширить приствольный круг дерева, производить регулярную поливку почвы, авиаопыление химическими препаратами, вносить в землю питательные вещества. Но всё это мало помогало.
Весною 1965 года состояние ели ухудшилось еще более. На кору налетели дятлы — предвестники смерти. Они стали быстро снимать с дерева его одежды.
Воспользовавшись присутствием в заповеднике О. А. Катаева — научного сотрудника кафедры энтомологии Лесотехнической академии, мы созвали новый консилиум.
Окончательный диагноз был безнадежным — летальный исход болезни в ближайшие 1–2 месяца.
И вот пришел этот день — 15 мая. В Тригорском собрались сотрудники заповедника, лесники, рабочие.
В последний раз дерево было сфотографировано. Началось его удаление и вскрытие. Вырыли большой котлован, вскрыли корни.
И тут пошли чудеса…
Просеивая землю, один из землекопов увидел мелькнувший маленький предмет, им оказалась серебряная «копейка» времен Ивана Грозного — монетка тех лет, когда на месте Тригорского парка был один из посадов города Воронича, монетка — свидетель нашествия на Псковщину польского короля Стефана Батория, предавшего полному разорению этот город-герой, задержавший на несколько дней рвущуюся к Пскову стотысячную польскую армию.
Нашли и еще монетку — медный трехкопеечник 1859 года, года смерти П. А. Осиповен, хозяйки Тригорского, заботливого друга ссыльного Пушкина…
Когда ствол был положен на землю, дерево тщательно измерили. Установлено: высота — 40,5 метра, диаметр — 110 сантиметров, высота прикрепления первого сука — 9,5 метра, протяженность капилляров в сторону ближайшего водоема — 35,5 метра, ширина кроны — 30 метров.
Когда-то ветви дерева склонялись шатром до земли, поэтому хозяева Тригорского и дали ему название «ель-шатер».
В непогоду и от палящего летнего солнца оно могло укрыть сразу полсотни гостей…
Сделав первый от комля запил, стали считать количество годовых колец. В книгах, каталоге и путеводителях по Тригорскому сообщалось, что знаменитой ели 300–350 лет. Но эта датировка была условной, не подкрепленной какими-нибудь документами. И вот настал Момент, когда мы смогли узнать точную дату посадки дерева! Колец оказалось только… 143! Если предположить, что дерево было посажено в возрасте девяти лет (в таком возрасте обычно сажают ели в Северо-Западном крае, в таком возрасте и мы сажали ели в Михайловском в 1945–1946 годах на месте уничтоженных старых «ганнибаловских елей»), то выходит, что «ель-шатер» была посажена в 1812 году!
При вскрытии ствола в теле дерева было обнаружено около пятидесяти металлических осколков. В тех местах, где застряли осколки, древесина посинела, окислилась и омертвела. Внутри ствола, на высоте двух метров от земли, оказалось заплывшее отверстие, сделанное 40–42 года тому назад (это подтверждается тоже количеством годовых колец) специальным буравом для определения возраста дерева (толщина бурава полсантиметра).