А дальше… мне и сейчас стыдно вспомнить. Проснулся я в абсолютной тёмноте. За деревянной стеной плакала женщина. Потом я узнал, что это плакала Тамара, вдова недавно умершего Валико. Темнота была всё-таки не абсолютной. Абсолютным было то, что я лежал в луже. Уписался! Ёлки зелёные! Я сгорал от стыда. Первая ночь в чужом доме. Бравый красноармеец. Я и в детстве не писал в постель. А тут… Я вспомнил, что рядом с домом протекает ручей. Встал. Перевернул матрац. Тихонько пошёл к ручью застирать простыню. Благо, в горах быстро высыхает. Спать я уже не ложился. Пытался вспомнить, что было после шестой рюмки, как я оказался в постели, кто меня раздел. Тщетно. Вырубился.
Утром с интересом наблюдал, как готовят чады — заменитель хлеба у гурийцев, у западных грузин. В большом каменном сегменте шара развели огонь. Камень накалился. Его очистили от углей и влили тесто — белую кукурузную муку с водой. Без соли, без специй. Массу накрыли цитрусовыми листьями, затем — жестяной крышкой. На неё насыпали горячие угли. Через двадцать минут из своеобразной каменной чаши извлекли вкуснейшее изделие, которое мы ели с сулугуни — овечьим сыром — и запивали вином. После завтрака Самуэль взял топор с геобразным лезвием (раньше я не видел такого), большой чайник с вином, чады, сыр, и ушёл. Я хотел пойти с ним, но он отказался от моей помощи, а его русский был явно недостаточным, чтобы вникнуть в мои уговоры.
Днём пришёл Кукури и научил меня играть в нарды. За игрой он преподал мне несколько десятков самых необходимых грузинских слов. В тот же день я освоил одиннадцать букв грузинского алфавита: я ведь знал, как звучит лозунг «Давстерит Валико». Остальные буквы я выучил, рассматривая географическую карту. Для меня она была «мёртвой». Надписи были по-грузински. Но ведь я знал названия городов.
На следующий день я всё же уговорил Самуэля взять меня с собой на работу. Он достал ещё один топор. Примерно в километре от дома находилась частично вырубленная молодая роща. Предстояло очистить от деревьев поле для посева кукурузы. Я был достаточно сильным для своего возраста. К физическому труду привык с двенадцати лет. С энтузиазмом приступил к рубке деревьев. У меня это хорошо получалось. Но пока я срубил первое дерево, семидесятишестилетний Самуэль срубил пять. При этом он ещё напевал «гутнури». Уже потом, когда мне стал понятен грузинский язык и когда я узнал этот термин, ребята объяснили мне, что «гутнури» это песни гурийцев-пахарей. Своей ритмичностью они облегчают их труд. Мне было очень стыдно. Самуэль говорил что-то утешающее, но это не успокоило меня. В обед мы съели по куску чады с сыром, запивая вином. Я выпил своих шестьсот граммов. И Самуэль — своих два с половиной литра. В последовавшие дни это была наша норма. Правда, отношение срубленных деревьев несколько улучшилось — два к пяти. Через неделю начали корчевать корни. Это была уже не наша работа.
Как-то вечером я сделал карандашный набросок, портрет Самуэля. Вести в Шроме распространялись со сверхсветовой скоростью. На следующий день Михако Орагвелидзе принёс два листа ватмана и попросил нарисовать заглавие стенной газеты. А ещё через день он показал мне правление колхоза, свой кабинет и сказал, что на складе без всякой пользы валяется уйма масляных красок. Нельзя ли как-нибудь украсить правление? Я с удовольствием взялся за работу и превратил деревянные стены в мраморные. Это привело в восторг Михако и жителей села. А ещё их удивило, что я отказался от платы. Она ведь была мне ни к чему. Я жил при коммунизме. Колхоз подбрасывал Самуэлю кое-что для моего содержания.
По возрасту Самуэль мог быть моим дедом. Но это не мешало нашей мужской дружбе. Я даже рассказал ему, что уписался в первую ночь. Самуэль разозлился.
— Кацо, чего же ты от меня это скрыл. Не хорошо, геноцвале. Я уже решил, что мы плохо тебя приняли. Нехорошо.
В первых числах марта я случайно услышал, что в колхозе возникла проблема. Под кукурузу в Уреках, на берегу Чёрного моря, предстояло вспахать восемьдесят гектаров. Но все трактористы призваны в армию. Я пришёл к Михако.
— Какой у вас трактор?
— СТЗ-НАТИ.
— Тогда всё в порядке. Я знаю этот трактор.
Михако тут же в своей «эмке» привёз меня в Уреки. Я осмотрел трактор. Он был в отличном состоянии. Завёлся с полуоборота. Я сел за рычаги и начал работу. На прицеп Михако усадил старика Галактиона. Вечером, когда мы приехали к сараю, нас ждал Михако. На столе были сациви и чача — самогонка, которую гнали из мандаринов. Я попробовал, закашлялся и отставил рюмку. Не мог я пить этого зелья. Михако рассмеялся:
— Ребёнок, геноцвале. А Сандро написал, что ты не просто красноармеец, а настоящий герой. Но ничего, кацо, подрастёшь — привыкнешь. (Михако ошибся. Я подрос. Даже постарел. С удовольствием пил чистый спирт, а чачу и вообще самогон не люблю и сегодня).
— А вот за то, что ты работаешь на тракторе, я не забуду благодарить тебя до конца моих дней. (Михако снова ошибся. Но об этом позже). Село Шрома Махарадзевского района. Четыре месяца без одного дня. Вспоминая это время, я почему-то не думаю о работе, которая доставляла мне удовольствие и утверждала меня в моих глазах, а о людях, с которыми я общался. Кукури познакомил меня со своими одноклассниками — Нико Карцевадзе и Оксенди Качарава. Замечательные, интеллигентные сельские мальчики! Был в них какой-то врождённый аристократизм. Обычно мы общались или у кого-нибудь из них, или у Самуэля, или в правлении колхоза. Но чаще всего — в чайной. Это был своеобразный маленький клуб. Забавно — колхоз в основном чаеводческий. В нескольких километрах от центра села большая чайная фабрика. По логике вещей, в чайной должны пить чай. Но ни в чайной, ни вообще в Шроме чая не пили. В чайной пили вино. Хозяйничала там Параска, в моём представлении, старая женщина, хотя, если быть справедливым, трудно было определить возраст этой маленькой ссохшейся женщины. В 1933 году она чудом выбралась сюда с Украины, спасаясь от голода. Она любила Шрому и Шрома полюбила эту добрую трудолюбивую душу. Меня Параска приняла с распростёртыми объятиями. Единственная здесь она отреагировала на то, что я еврей.
— Боже ж ты мой! Я же уже забыла, что есть явреи на свете! А ведь явреи же помогли мне сбежать с Украины.
(В Израиле я узнал, что в нескольких десятках километров от Шромы двадцать шесть веков, не растворяясь, не ассимилируясь, жили грузинские евреи. Это отдельная очень интересная тема).
Когда с ребятами мы приходили в чайную, Параска всегда подкладывала мне лучший кусок. Я злился, а Кукури, Нико и Оксенди считали это само собой разумеющимся.
Был дождливый холодный день начала марта. После двух недель ласковой весны в Шрому вернулась зима. Я был вынужден надеть шинель. Вчетвером мы сидели в чайной за бутылкой вина. Распахнулась дверь. Облако холодного пара ворвалось снаружи. А мне показалось, что с этим облаком в чайную ворвался солнечный луч.
В течение двух с лишним недель мне как-то не пришлось встретить красивых грузинок. Правда, у Нико Карцивадзе была очень симпатичная сестра Мерико, ученица восьмого класса. Хорошенькая, изящная, но обычная. К тому же ещё ребёнок. А здесь чайная озарилась неописуемой красотой. Белая шёлковая шаль обрамляла лицо, о котором художник Дваждывенчанный из рассказа Вересаева «Состязанье» мечтал в поисках неземной красоты. Длинный приталенный жакет не скрывал совершенства её фигуры. Ребята сдвинулись и поставили ещё один стул. Девушка подошла ко мне, подала руку и сказала: «Русудан». Я встал, пожал её тонкую кисть и назвал своё имя. Девушка улыбнулась и произнесла что-то абсолютно непонятое мною. А ведь я уже кое-то понимал и даже пытался говорить по-грузински. Ребята смутились, а Параска, погрозив пальцем, сказала:
— Ой, Русудан, как ты можешь? Ты же грузинская; девушка!
Русудан почти не знала русского языка. Но в этот момент ей не надо было знать, потому что у меня вообще не было языка. Он прилип к нёбу. Ребята сказали, что Русудан их одноклассница. Самая молодая в десятом классе. Только осенью ей исполнится семнадцать лет. Значит, я всё-таки старше её на три или четыре месяца.