С каждой строфой лицо товарища Калиниченко всё более походило на светофор — то бледнело до смертельного состояния, то наливалось кровью, как перед апоплексией.
Пишите же. Здесь на столе готово
Достаточно бумаги и чернил.
Пишите же, не то, даю вам слово,
Чрез полчаса мы изо всех вас сил…
Ни у кого не могло быть сомнения о том, что речь идёт о допросе в КГБ. И дальше вся картина была сугубо советской.
И где такие виданы министры?
Кто так из них толпе кадить бы мог?
Я допущу: успехи наши быстры,
Но где у нас министр демагог?
………………………………………
Быть может, их во Франции немало,
Но на Руси их нет и не бывало.
Я читал явную крамолу, явную антисоветчину. Я наслаждался состоянием товарища Калиниченко.
И что это, помилуйте, за дом,
Куда Попов доставлен в наказанье?
Что за допрос? Каким его судом
Стращают там? Где есть такое зданье?
Что за полковник выскочил?..
Калиниченко не дурак. Он понимал, что в его присутствии я не посмею читать подпольную поэзию, которая приводит в восторг всю аудиторию. Но ведь, с другой стороны, такие антисоветские стихи не могут быть опубликованы.
Я закончил читать. Аудитория, приведенная в восторг явной крамолой, аплодировала, забыв о присутствии товарища Калиниченко. Посыпались вопросы. Что это? Кто автор? Я старательно уходил от ответа.
За столом появился председатель счётной комиссии и огласил список избранных в партбюро. Закончилось отчётно-выборное партсобрание.
Я не удивился тому, что Калиниченко так и не узнал названия и автора поэмы. Меня поразило, что ни один из врачей-коммунистов нашего больничного объединения не знал поэмы графа Алексея Константиновича Толстого «Сон Попова», написанной в 1868 году. Вот она классика! Современна через сто с лишним лет!
В тот вечер закончились самые нелепые, самые лживые четырнадцать месяцев моей жизни. В досье И.Л. Дегена в КГБ появилась очередная запись о моём нелояльном отношении к советской власти. Не знаю, кто донёс — товарищ Калиниченко, или это была деятельность больничных стукачей.
Приобщение
В ту пору я ещё верил в случайности. Следовательно, совершенно случайно я зачем-то вытащил том Горького, хотя даже «Клима Самгина» читал за много лет до этого, а «Девушку и смерть» знал (и знаю) наизусть. «Мать» и всё прочее, как вы понимаете, перечитывать не собирался. Итак, я вытащил том Горького и тут же наткнулся на удивившую меня статью о каком-то еврейском поэте Хаиме Бялике, поэма которого «Сказание о погроме» — одна из вершин мировой поэзии. «Для меня Бялик, писал Горький, — великий поэт, редкое и совершенное воплощение духа своего народа, он — точно Исайя, пророк наиболее любимый мною, и точно богоборец Иов».
Огорчению моему не было предела. Шутка ли! Отбросив даже намёки на скромность, я считал себя знатоком мировой поэзии. О русской поэзии я даже не говорю. Одни и те же стихи немецких, испанских, итальянских, английских, французских поэтов я не просто читал, а сопоставлял переводы, сделанные разными авторами.
Я хвастался тем, что знаком с поэзией персидской, латиноамериканской, турецкой, филиппинской, даже с японскими танками. «Витязь в тигровой шкуре», «Джангар», «Калевала».
И вдруг я, еврей, впервые услышал о существовании еврейского поэта, да ещё создавшего поэму, являющуюся одной из вершин поэзии.
В каталоге библиотеки, которой я пользовался, имени Бялика не было. Но в этой библиотеке, одной из самых больших и самых престижных в Киеве, был закрытый отдел, проникнуть в который можно было, только имея особый пропуск. Надо ли говорить, что мне КГБ такой пропуск не обеспечил. И, хотя у меня не было пропуска, но нелегальный доступ всё-таки был. Отделом заведовала моя благодарная пациентка. Именно к ней я обратился:
— Марта Васильевна, дайте мне, пожалуйста, Бялика, — сказал я ей таким тоном, словно с этим самым Бяликом я был, по меньшей мере, знаком лично.
Марта Васильевна съёжилась, явно раздумывая, дать или отказать. Затем она скрылась в недрах своего отдела и вышла ко мне с солидной книжкой в руках. Судя по внешнему виду, эту книгу никто не читал. Она была словно только что из типографии.
— На одну ночь. Завтра по пути на работу мы встретимся, и вы вернёте мне книгу.
— Спасибо. Договорились.
Я не могу описать эту ночь. Единственное, что я могу сказать, у меня то ли прерывалось дыхание, то ли прекращалось сердцебиение. Стихи Бялика были в переводах Валерия Брюсова, Вячеслава Иванова, Фёдора Сологуба, то есть, в переводах знаменитых русских поэтов серебряного века. Но подавляющее большинство стихов, в том числе поэма «Сказание о погроме», в переводе какого-то Вл. Жаботинского. Эту фамилию я услышал впервые. Вернее, впервые я услышал о таком переводчике. Фамилию Жаботинский я знал хотя бы потому, что Леня Жаботинский, чемпион мира по тяжёлой атлетике в тяжёлом весе, был моим пациентом.
Утром следующего дня после бессонной ночи по пути на работу я встретился с Мартой Васильевной и вернул ей книгу. Как мне не хотелось её возвращать!
Возможно, я так ничего не узнал бы о переводчике Вл. Жаботинском, не получи в тот же день скромный подарок, небольшую книжечку стихов Эдгара По. Стихотворение «Ворон» потрясло меня. Но что самое удивительное: перевёл это стихотворение с английского Вл. Жаботинский. А вы говорите случайность! Не кажется ли вам, что цепочка случайностей становится длинноватой?
В один из ближайших дней я пошёл к поэту Мыколе Руденко, с которым я был в добрых отношениях. Имя Вл. Жаботинского ему было так же неизвестно, как и мне. Но у него была небольшая брошюрка — перечень всех переводчиков на русский язык. Вл. Жаботинский в этом перечне отсутствовал. Странно. Человек переводит с древнееврейского (я ещё не знал слова иврит) и с английского, а переводчиком не считается. Вернее, не числится. Советский человек, я не без оснований предположил, что это личность, не угодная моей родной власти. Более того, оба перевода убедили меня в том, что Вл. Жаботинский личность очень не ординарная.
Я пришёл в библиотеку.
— Марта Васильевна, кто такой Жаботинский?
— Тссс! Вы не знаете? Это же знаменитый сионист. Фашист. Злейший враг Советского Союза.
— Марта Васильевна, пожалуйста, дайте мне прочитать Жаботинского.
— Вы с ума сошли! Мы оба попадём в тюрьму!
— Марта Васильевна. Марта Васильевна.
— Ну, хорошо. На одну ночь. Но даже ваша жена не должна видеть эту книгу.
«Фельетоны». Дешёвое издание в мягкой серо-зелёной обложке на плохой бумаге. Публицистика. Но какая! Я вчитывался в каждую букву. За всю ночь я осилил только половину совсем небольшой книги. Её нельзя было читать быстро, в обычном темпе. Я не имел представления об авторе. Я не знал, где и когда он родился, где живёт, когда написана эта книга. Она была настолько злободневна и современна, что, казалось, написана буквально на днях. Через неделю я получил книгу ещё на одну ночь и дочитал её до конца. Я пытался представить себе гиганта, написавшего «Фельетоны».
В ту пору мы были очень дружны с Виктором Некрасовым. За пятнадцать лет до этого я прочитал его книгу «В окопах Сталинграда». Тогда она называлась просто «Сталинград». Я даже мечтать не смел, что когда-нибудь встречусь с автором этой замечательной книги. И вдруг не только встретился, но и приобрёл в его лице друга. Я спросил его о Жаботинском. Виктор, как и я, знал только тяжёлоатлета Леонида Жаботинского. Я рассказал ему о переводах, о публицистике этого необыкновенного незнакомца. Но Некрасов, так мне показалось, остался равнодушным к моему рассказу. И уже перед самым уходом, когда мы говорили совсем о другом, он вдруг сказал: