Прошло уже добрых пять минут. Неужели отрицательный результат? Неужели я мысленно возвёл поклёп не неповинного человека? Но тут:
— Ион Лазаревич, для нас не новость ваше сионистское мировоззрение. Но нельзя же всё-таки, согласитесь, вот так демонстративно пропагандировать антисоветчину направо и налево.
Я согласился, что нельзя. Охотно согласился. Удался эксперимент.
Панегирик
Брат моего одноклассника Соломона Грингольца был старше меня на шесть классов, на семь лет. В последний раз я видел его на их выпускном вечере в июне 1936 года. А в конце января 1942 года мы встретились на пароходе, идущем из Красноводска в Баку. На брате Соломона была новенькая командирская форма. Поскрипывали ремень и портупея. На петлицах сверкало по два кубика. Сразу после выпуска из танкотехнического училища он ехал на фронт с группой таких же новопроизведенных командиров. Человек десять, примерно. Он меня узнал и представил своим товарищам, как самого отъявленного хулигана в нашей школе. Не знаю, зачем это было нужно. На всех произвело впечатление, что я, шестнадцатилетний отрок, уже воевал, был ранен и еду долечиваться в Грузию к отцу моего командира.
Мне и самому было как-то странно, что я еду в определённое место. Из госпиталя на Южном Урале меня выписали в никуда. Посоветовали до призыва в армию, — а должен он был состояться только через полтора года, — долечиться и пожить где-нибудь в Средней Азии. Там теплее. Дома у меня не было. Мой город оккупирован. Где находится мама, я не знал. Поехал.
В Актюбинске на продовольственном пункте случайно встретил моего командира. Командиром моим он успел быть только два дня. Капитан Александр Гагуа пограничник. Служил в 21-м погранотряде. Не знаю, как он попал в нашу дивизию. Воевали мы вместе два дня. После этого он исчез. Не знал и не знаю, куда. Что вообще можно было знать в те июльские дни 1941 года? Капитан Гагуа обрадовался, увидев меня. Расспросил, как и что. Возмутился, что меня из госпиталя выписали так безответственно, и велел мне поехать к его отцу Самуилу Гагуа. Здесь же в продпункте он написал два письма, одно — отцу, второе — председателю колхоза в их селе Шрома, Махарадзевского района. Что он написал, мне было неизвестно. Не стану уверять, что я не прочитал бы этих писем, будь они написаны по-русски, а не по-грузински. Помню только, что, начиная со студенческой поры, писем, не адресованных мне, никогда не читал.
Среди новеньких воентехников оказался грузин. Увидев фамилию председателя колхоза, он чуть ли не стал по стойке смирно. Оказывается, имя Героя Социалистического труда Михако Орагвелидзе гремело по всей Грузии. Вот в такой колхоз направил меня мой командир. Воентехник прочитал письма и перевёл их всей компании. Выяснилось, что я не самый отъявленный хулиган в нашей школе, а героический командир взвода, который стал известен чуть ли не всем подразделениям 130-й стрелковой дивизии. Я и сам не знал этого. Тут градус отношения ко мне воентехников поднялся ещё выше, можно сказать, просто зашкалил, а брат Соломона Грингольца задрал нос, что у него есть такой знакомый фронтовик. По этому поводу меня повели в ресторан.
До этого два или три раза я бывал в единственном ресторане моего родного Могилёва-Подольского. Профсоюз медицинских работников, в котором состояла мама, устраивал по какому-то поводу торжества для детей своих членов. Ресторан тогда казался мне пределом роскоши. Но ресторан на корабле свалил меня с ног. Каким убогим представился в моём воспоминании тот самый роскошный ресторан.
Как обычно, я был голоден. Воентехники обволокли меня своим вниманием, куда большим, чем полагалось по штату. У всех в бокалах плескалась какая-то жидкость, по цвету напоминавшая ситро. Это хорошо, подумал я. Боялся, что они закажут водку. Рюмку водки я впервые выпил в госпитале на Октябрьские праздники. Ужасно не понравился мне этот напиток. То ли дело сухие вина, которые с таким удовольствием я пил дома. Официантка принесла устрицы. Я знал, что существует такая еда, но никогда её не видел. Тут, должен признаться, случился конфуз. Устрица у меня во рту не жевалась. Она, подлая, перекатывалась, как резина. Выплюнуть её было неловко. Проглотить без воды не удавалось. Я схватил бокал и вместе с устрицей проглотил его содержимое. Воентехники дружно зааплодировали. А я с трудом перевел дыхание. В бокале, оказывается, было не ситро, а водка, противно пахнущая клопами. Так я познакомился с коньяком.
Нет, я не зарекался не пить жгучую дурно пахнущую жидкость. Зачем зарекаться, если и без того знал, что в рот не возьму эту гадость. Впрочем, и зароки не всегда помогают, даже если не отменишь их в Судный день. Сколько лет прошло после того первого коньяка, пока я вообще узнал, что есть Судный день (правильно называется он не Судным, а Днём искупления), смысл которого дошёл до меня и того позже. Перед последней в моей жизни атакой, получив приказ командира батальона, я выпил с ним по стакану водки. Холодина была неимоверная. А я без шинели. Только в меховой безрукавке. На пути к моему танку меня остановили возле кухни и угостили стаканом водки. Я выпил и закусил котлетой. В танке экипаж ждал меня с завтраком. Мы выпили по стакану водки. Все, кроме командира орудия. Старший сержант Захарья Загиддуллин, пьянчуга и обжора, от водки отказался. Сказал, что он мусульманин и не станет нарушать закон перед смертью. Я тоже чувствовал, что нас ждёт беда. Это был девятый день наступления. Один из ранивших меня осколков оторвал верхнюю челюсть. Я глотал кровь, отвратно пахнущую водкой. Вот тогда я дал зарок, что никогда в жизни не выпью ни капли этого отвратного зелья. Выпил. И даже очень скоро. В госпитале. Ещё не научившись жевать.
Но разговор не об этом, не о водке, а о коньяке. Второй раз я пил коньяк через десять с половиной лет после конфуза с устрицей. Лето 1952 года. Мой земляк и пациент, главный винодел Украины, пригласил меня на бутылку коньяка. Приглашение я принял с удовольствием, предвкушая обильную закуску. Но на столе была полулитровая бутылка без этикетки и никакой закуски, кроме яблок. А чувство голода достигло самой высшей отметки. Главный винодел налил коньяк в бокалы. В его глазах каждый раз появлялась печаль, даже страдание, когда я опрокидывал в себя содержимое бокала и проглатывал его одним глотком. Ведь он наливал в бокал самую малость, не более пятидесяти граммов. К тому же, пить было не очень удобно. Пузатый бокал сужался кверху. Придумал же какой-то идиот такую форму! Откуда мне было знать, что именно такая форма позволяет смаковать напиток, как делал это главный винодел, слегка отпивая содержимое своего бокала? Нескоро ещё я узнал способ наслаждения коньяком, описанный Хемингуэем. Он превознёс его до небес. Иногда, когда я пью хороший марочный коньяк, не пренебрегаю советом классика. Во рту согревается немного коньяка. Открыв рот, вдыхаешь воздух. Проглатываешь коньяк. Выдыхаешь воздух. Попробуйте. Не пожалеете. Мы распили бутылку, закусывая яблоком. Главный винодел сказал, что коньяк лучше вообще не закусывать. Но яблоко не мешает. А ещё он не скрыл своего огорчения, увидев, что коньяк не произвёл на меня впечатления. Он сказал, что это не просто хороший коньяк, а нечто выдающееся. За эту бутылку он отдал месячную норму полагавшегося ему вина. Мне было очень неловко. Хорошо хоть, что я скрыл, как безумно мне хотелось есть.
В третий раз полулитровую бутылку коньяка мы с женой распили, не помню точно, но не исключено, закусывая селёдкой. А досталась мне эта бутылка то ли как врачебный гонорар, то ли просто как выражение благодарности за человечность.
В день моего дежурства в приёмный покой ввалились восемь возбуждённых грузин. Они привезли своего товарища с пулевым ранением в области коленного сустава. Я осмотрел раненого. Входное отверстие выглядело несколько странно. Словно стреляли от пола вверх. Прежде всего, следовало сообщить в милицию об огнестрельном ранении. Я снял телефонную трубку. Симпатичный грузин с аристократичной внешностью деликатно прижал мою руку с трубкой к рычагу.