– А чего они? – не вняв поправки старшей, начала младшая. – Да и все вообще? Стань тем-то, иди туда-то! Никто не спросит – а ты-то кто есть? И еще: ходишь в старом да драном, перелицованном тысячу раз. Никто из них не подойдет и не скажет: «На тебе, одень такое, чтоб когда ты это оденешь – все ахнули».
Старшая поняла, что урезонить сестру с ходу, одной беседой не удастся. Она решила улестить ее, чтоб не испортить отношения. Купила ей чулочки, которых та так домогалась, и уехала. Поняла, что идти на поводу у такого возраста нельзя, и повторять родительские уговоры бесполезно. Этот возраст нужно просто пережить.
«А что же себе? – раздумалась она, лежа на полке под стук колес. – Совсем ничего – так не бывает. Только воспоминания о краснофлотце? Как легко он ей достался. Но учеба и новый, давно алкаемый статус интеллигентной женщины, отдули его молодыми ветрами. Но вспомнить было приятно, для себя лично, чтоб не заплакать.
Когда Тома приступила к своим обязанностям, её подопечные обрадовались. И Климт, и Руминиги, и Ламме, и Подольский, и все, все, все. Языка они не знали, кроме минимума команд, которые им вколотили часовые, она их языка тоже не учила, но душевное общение через глаза, улыбку и тон голоса было обязательно. Часовому – что? Смену отстоял японским бонзой с невозмутимым лицом, побегов и инцидентов нет – смену сдал. А что немцы выдают и как они выдают – всё только от неё, ответработника, зависит. И туда, где здоровенные мужики отказывались, ее временно запихнули бригадирствовать над ними. Потом немцы письмо к командованию писали: «Если возможно, верните нам эту молодую фрау, мы обязуемся сто пять процентов выработки давать, если она вернется». – «Да она практикантка», – отвечали им через переводчика. – «А это ничего, мы опытные военные строители, мы ей подскажем, если у нее знаний не хватит, только верните нам ее».
Чеснок они просили с рынка.
– Ну, как я, беззубый, – показывал Руминиги, – когда нас амнистируют, перед своей фрау покажусь, фройлен Тома? Ну нет, правда, как?»
Очень любили показывать ей свои личные фотки.
– Это моя Фрау. Это мой Зон. Это мои Тохтер.
– Ну, все, обед окончен, за работу, товарищи пленные.
– О майн Гот, о майн Гот, в мои лета! О майн Фатер и майне Муттер, – страдальчески говорил пожилой Лемке.
– Пошли, ты что, не знаешь, что за саботаж принудработ – расстрел? – тянул его тоже пожилой Мюллер.
– Знаю, знаю, о матерь божья, пославшая нам этого ангела в простом русском платьице, я бы всё это не вынес, не видя ее.
А русские говорили:
– Ты наша Лариса Рейснер, так пленных обратать, чтоб они работали, как передовики производства.
– Кто-кто?
– Ну героиня, из «Оптимистической трагедии». На театре смотрела?
– Нет.
– Только кожаной куртки тебе не хватает.
– А зачем, в Крыму и так тепло.
– Ну, ответработнику положена кожаная куртка. И маузер для официальности.
– Боже упаси! – был ответ – И так справляемся.
Письмо из дома, примерно через месяц, напомнило, как она уезжала. Пришла мама и очень торжественно (у мамы всегда вместо торжественности трогательность получается) сказала:
– Вот тебе часы купила на деньги, которые ты оставила. Не след ответработнику бегать и спрашивать прохожих, сколько времени, пора или не пора начинать или заканчивать его подчиненным работу. А мы уж тут сами вместе с отцом и дочерьми справимся. Тогда она молча взяла часы. А теперь прослезилась.
Глава 3
Командировка в Новосибирск
– Тамара Ивановна, проходите, садитесь, извините, здравствуйте! Дайте мне вашу руку и подойдемте к окну. Впрочем, нет, садитесь! Мне нужен ваш совет, – неожиданно сбивчиво сказал начальник и сел сам. – Видите ли, пришла директива за номером 241, в которой предлагается нам, как головному отделению, проревизовать Новосибирское отделение нашего института в кратчайшие сроки. Обычно этим занимался Кондратюк, вы это знаете, но он запил. Еще мы подключали Маланину к таким делам, но она больна. Знающих много, а надежных, кроме Кондратюка, никого. А дело срочное, не терпящее отлагательств. Я хотел у вас спросить, как вы думаете надлежит поступить нашему отделу?
– Ну, я не знаю, – начала она, – может быть, вам из другого отдела соответствующего работника попросить взаимообразно?
Он встал и подошел к окну.
– Нет, вы не понимаете сути. Я вас спрашиваю, что мне делать. Дайте вашу руку. И подойдемте к окну. И совершенно другим тоном, таинственно:
– Директива пришла… из самых высоких инстанций, из самой приемной Маленкова… А это может означать только или реорганизацию в недалеком будущем всего института. Или… второе… – он помолчал, потом потыкал пальцем как бы в стену, хотел что-то сказать ей, но не решился, – вы меня понимаете?
Она шесть лет проучилась в строительном институте и понимала городской интеллигентный сленг, хотела бы сама на нем разговаривать и жить среди городских интеллектуальных людей, но владела им еще недостаточно, чтобы с лёту понять, что имеется в виду. Ситуация обязывала сказать «да». И она кивнула утвердительно, не понимая. И вдруг через какое-то время в ее мозгу как молоточком простучало: «Репрессии, вот он чего боится. Репрессии. Но это же нелепость. Ведь за репрессии у нас отвечает министерство Берии, насколько я знаю, а если бумага пришла из приемной Маленкова, который у нас по хозяйству, то волноваться совершенно нечего». Ей тут же захотелось возразить ему, ободрить этого милого пожилого человека, который так по-отечески ласково принял ее совсем-совсем еще недавно в свой отдел, но она заставила себя не нарушать первый закон ответработника в разговоре с вышестоящим начальством: не бери равноправного тона с начальством, ничего не предполагай, молча жди решений.
Вы сами видите, – отпустив ее руку и как бы обреченно сказал он, – я не могу послать случайного человека в нынешних обстоятельствах. Но лишь такого, кто мне лично предан. Вы понимаете?
Она опять ничего не понимала. Куда он ведет? Что это за личная преданность? И стояла нерешительно, молчала. Пусть сам скажет, что ему нужно.
– Да, мне некого послать, кроме вас. Что вы об этом думаете? – произнес он уже более убежденно, будто утверждая свое решение этим высказыванием. Будто видя её, он окончательно и решил.
– Меня? Но я человек неопытный и неискушенный в таких делах. Я всего пять лет в отделе. Я могу только цифры, а этого для ревизии недостаточно. Нужно знать суть такого действия. А это может только профессионал.
– Нет, вы не понимаете, – сказал он, инстинктивно теребя руки, – мне не нужен профессионал, у меня их много. Мне нужен лично мне преданный человек, который почувствовал бы, что там происходит? Порядок и чистоплотность или разгильдяйство и ней дай Бог крамола… Мне нужно, чтобы простой, добросердечный и чистый душой человек вошел туда и, извините, нюхом почувствовал, что там и как? Понятно? А чтоб вас с цифрами там не надули, я дам вам профессионала, не беспокойтесь. Да, еще вот что, – когда она, уже развернувшись, собиралась уходить, – в отделе никому ни слова. Вы меня понимаете? Что это за ревизия, о которой все знают загодя. Ни куда, ни с кем, ни на какое время. Официально вы едете в командировку.
– Хорошо, – сказала она, сраженная ответственностью в свои 28 лет инспектировать сибирский отдел, который в три раза больше, чем само Мингео, – я согласна, если вы так решили, – полагая, что разговор окончен. Но она опять ошиблась.
– Дайте мне вашу руку, – сказал он, даже как бы возбужденный. – Послушайте, деточка моя, меня внимательно и постарайтесь понять, что я сейчас вам скажу. Я старый и больной человек. Я надоел своими болячками жене. Мне нечем, кроме вас да работы, жить на этом свете. Это только в юности нам нравятся роковые женщины, нравится пикироваться с ними, кто – кого. «Кармен», опера – слышали? Ну, вот. А на старости лет нам нравится Джульетта в исполнении Улановой. Как это у нее? «Утро Джульетты»: она занимается своими простыми будничными делами так, будто ничего на свете, кроме этого, не происходит. И этого достаточно, чтоб, видя это, пожилому мужчине без цели и без здоровья жить дальше. А вы в отделе – точь-в-точь как Уланова на сцене.