И все-таки Ржагина тянуло к ним. Особенно по вечерам. Двое парней прилично играли на гитарах, за время поездки филологи, видимо, сжились и спелись. Пели негромко, достаточно стройно, и хотя песни в основном были Ивану знакомы, исполняли они их по-своему и так, что, как бы он ни сопротивлялся, ему нравилось. За вечер они выпивали несколько бутылок сухого вина — неторопливо, по глоточку, с отставом, и, когда небо чернело и высыпали крупные звезды, в полумраке у них начинались танцы. Гитаристы менялись, один специализировался по темповым, второй по сентиментально-медленным, и филологи соответственно то бесились, раскачивая палубу, то, разбившись по парочкам, топтались, любезничая и обнимаясь.
Ржагин стоял в сторонке, курил, наблюдая, а потом (во второй вечер) не выдержал и примкнул. Попрыгал, угостил улыбнувшуюся ему девушку сигаретой, и, стоило ему ответить на ее обыденные вопросы в своей неправдоподобной манере, как она в паузе помчалась посудачить с подружками, какой он весь из себя забавный. Теперь девушки (вообще падкие на все поблескивающее) засматривали на него иначе, сами приглашали на танец, знакомились и интересовались, вытягивая все новые и новые завиральные подробности. Решив наконен, что достаточно внедрен, Ржагин выбрал самую, пожалуй, эффектную из них, Катю, и постарался, чтобы остаток вечера ей не было скучно. Она прилипла к Ивану и только отмахивалась, когда ее окликали или завистливо упрекали, в шутку называя предательницей, и все требовала от Ивана новых рассказов. Неглупа, мила и чересчур доверчива, определил Ржагин, и, должно быть, невинна, потому что, проводив ее до каюты и как бы невзначай признавшись, что спит на трясущейся крыше под открытым небом, в ответ услышал глуповато-восторженное:
— Ой, Парамон, это, наверно, чудесно. Как я тебе завидую.
А наутро выяснилось, что Ржагин, уведя вечером Катю, сделал нечто непоправимо ужасное, ибо эта чистая и недалекая девушка была музой интеллектуального лидера группы Игоря Дунайского, поэта, несколько раз напечатавшегося и кому-то известного. Словом, скандал. Поэт Дунайский расценил происшедшее как измену (с ее стороны) и как кражу (со стороны Ржагина), причем кражу дерзкую, гадкую и подлую; у него украли нечто святое и неприкосновенное, нечто из личной собственности. Разобидевшись на весь белый свет, он заперся в каюте и, говорили, впал в прострацию. Без вины виноватая Катенька от завтрака до обеда просидела под дверью его каюты, умоляя простить, если она в чем-нибудь виновата, но Дунайский был непреклонен и не отпирал до самого ужина, хотя Катеньки под дверью после обеда уже не было — измучившись, она ушла к себе.
Между прочим, по тому, какими опущенными слонялись по палубам остальные, Ржагин определил, что авторитет Дунайского в группе достаточно высок.
К ребятам на корму поэт вышел вечером. Сраженный приступом ревности, был бледен и тих. Голосом страдальца не говорил, а вещал, его уязвленная душа выплескивала незаслуженную обиду и боль. Ржагин, и не думая скрываться, стоял поодаль и бесстрастно наблюдал. Ребята сидели стихшие, примолкшие, не смея притронуться к взыскующим скучающим гитарам, выжидая, что теперь предпримет вождь. Катя, спрятавшись среди девушек, время от времени бросала на поэта полуукоризненные, полувиноватые взгляды.
«Ну и цирк», — усмехался ядовито Ржагин.
Дунайский, почувствовав, что взял верх и окончательная победа не за горами, заметно окрепшим голом объявил: никаких танцев. Ни песен, ни анекдотов, сегодня будут стихи. Девушка, сидевшая с краю, подпрыгнула на скамейке и реденько захлопала. Парни сделали вид, что им интересно, и приготовились слушать, разлив по стаканам вино, разложив сигареты и спички.
Дунайский нараспев стал читать.
Отвернувшись и глядя на воду, Иван слушал. Еще вчера Дунайский не вызывал у него никаких эмоций, он его по ненадобности просто не замечал, но сегодня пути их нечаянным образом пересеклись, и Иван завелся. Ему уже все не нравилось в выскочке — и бабье жеманство, и гипертрофированное самомнение, и гнилое величие, и куча дряни там, где должна бы помещаться душа, и как сидит, и штаны его поганые, и голос перепуганного дистрофика, все не нравилось, решительно все. Но задираться без повода он бы не стал. Он бы промолчал, если бы стихи оказались стоящими. Но нет — манерно-томные, местами явно под известные женские, а в целом без направления, без своей идеи, лихо-, эффектно-пустозвонные, шельмующие. И способностей-то с гулькин клюв, всего лишь хилый зародыш, не жилец, задушат сильные злаки или своей волей зачахнет, как пить дать, а гонору-то, гонору, как у какого-нибудь очередного примака, трагически путающего невроз с поэтическим даром.
Дождавшись паузы, Ржагин круто развернулся и нарочито грубовато встрял:
— Завязывал бы ты, парень, а? Мутоту развел. Лучше сбацаем давай, все повеселее.
Тихо-тихо сделалось. У Дунайского крупно затряслись руки, и сердобольные девушки, защищая домашнего поэта, на Ивана зашикали. А Катенька, пытаясь вернуть безоблачное прошлое, сиропным голоском попросила:
— Читай, Игорек. Про стыд. Пожалуйста, прочти про стыд.
Дунайский в волнении закурил. Иван внимательно следил за ним, и как только почувствовал, что поэт собрался и сейчас продолжит, опередил:
— Муру всякую слушать. Мужики, гитарку бы, а?
— Молчать! — Дунайский швырнул под ноги сигарету. — Если вам, мужлану, не дано слышать поэтическое слово, так не мешайте тем, у кого это свойство есть. И ступайте отсюда. Уходите, мы вас не держим.
— Мозгляк надутый, — сказал Ржагин, не повышая голоса. — Кропаешь импотентную поэзию, а тебе кажется, что работаешь для элиты? Мужлан тебя не поймет, да? Ох, вы придурки мои поэтические. Да пару строк твоих послушать, и не ошибешься — дребезня на постном масле. Между прочим, могу доказать.
Легкий ропот среди ребят, недоумение, стадная готовность к отпору, однако у двух-трех Ржагин заметил в глазах и иное — сдержанное удовлетворение, интерес. Дунайский поднялся и медленно двинулся к Ивану.
— Девочки, — сказал весело Ржагин. — Придержите кумира за фалды, пока он меня не рассердил. Я ведь прямолинейный, я — вмажу. Зачем вам паника, шум, человек за бортом? Ни к чему.
Дунайского взяли сзади за руки, утянули и усадили на место.
— Ладно, — сказал Иван. — Пусть тебя позорят разбором те, кому это по штату положено. Стихи, говоришь? Что ж, давай сражнемся. Состязание в импровизации. Идет?
Дунайский, налитый гневом, не слышал, а ребята заинтересовались.
— Как это? Классическая импровизация? На глазах у всех?
— Классическую, думаю, не потянем. Четверостишие или лимерик. На заданную тему.
— Ух ты. Даже лимерик? — ехидно спросила Катенька.
— Даже, — отрубил Ржагин, не глядя на нее. — Публика кидает тему, а мы с поэтом выдаем. По очереди.
— А судьи кто?
— Вы. Народ.
Девушки оживились, заерзали. Зашептали: соглашайся, Игорек, куда ему, покажи, чтоб нос не задирал. Дунайский раздраженно отмахивался, а потом вдруг приосанился и построжел.
— Хорошо, — выдавил он. — Я согласен.
Ржагин, потирая ладони одну об другую, довольно зашагал перед сидящими взад-вперед.
— Чудненько. Обговорим приз. Если выигрывает он, ему почет, цветы и объятья, а я исчезаю. Схожу немедленно, ночью, на ближайшей же остановке. Во всяком случае, до Иркутска уже не буду мозолить вам глаза. Хотите наказание покруче — ради бога, я готов. Но если профессионал обмишурится, пусть... на брюхе в каюту ползет. А здесь — песни и танцы. Да, и самое главное. Чтоб впредь не смел читать при мне «свою томную дохлую лирику». Цветов, славы — ничего этого мне не надо, я буду удовлетворен и малым.
— Условие принимаю, — заметно спокойнее проговорил Дунайский. — И хочу уточнить. Какое четверостишие? С парной рифмой или перекрестной? Сколько времени на обдумывание? И по каким параметрам оценивать?
— Рифма любая. Свобода. Конечно, не верлибр, а то чепуха получится. Три минуты на обдумывание — поблажка для профи, потому что нам, любителям, хватит и одной. А насчет оценки беспокоиться не стоит — оценят. Не мужланы сидят — филологи.