— Все?
— Извините, что так длинно. Я же предупреждал — болтун.
Перелюба покряхтел. И сказал:
— Навилял умом, как пес хвостом.
— Комплимент?
— Думай, как знаешь.
Иван видел — и впрямь притомились мужики.
Хмель, взыграв, требовал теперь иного, ритуального, песни, и Евдокимыч, увидев, что москвич смолк, вдруг мощно, наполненно запел «Славное море, священный Байкал». Его поддержали. Все. Даже Перелюба — негромко, не дотягивая протяжные долгие ноты, едва растворяя отвыкшие петь губы. Пашка толкал в бок Гаврилу Нилыча, чтоб не слишком усердствовал. Тот сердито отмахивался. На фразе «ожил я, волю почуя» Гаврила Нилыч, расчувствовавшись, закатил такого петуха, что песня надломилась и едва не сорвалась, скомканная, в смех. Пашка поднес здоровенный соленый кулак к носу Гаврилы Нилыча, и тут же, по веселому совпадению, неожиданно стрельнул и заработал двигатель их мотобота.
— Куда мы, Коля?..
СИЛА СЛАБОСТИ И СЛАБОСТЬ СИЛЫ
1
Он бродил по коридорам и тамбурам поезда Ташкент — Красноярск в поисках места, где бы притулиться.
Узбекская бригада, обслуживавшая состав, не собиралась менять в пути укоренившихся привычек, и традиционный чай, восточное сиденье, долгие неторопливые разговоры просто перекочевывали из затененных двориков у спокойной воды в служебные купе на колесах.
«Своих» проводники везли роскошно, угощая пловом, ранними фруктами, вином — к прочим отношение плевое. Всюду, кроме служебных купе, запущенность ужасная. Ни порядка, ни чистоты. Вернее, какую-то видимость порядка пытались кое-как соблюсти сами озадаченные пассажиры. Гордые, привыкшие к суровым условиям сибиряки, матерясь, выпрашивали стаканы, платили деньги за кипяток. Пассажиры сами объявляли названия станций, сами открывали и закрывали на остановках в тамбурах обсыпанные сором двери.
Ржагин, дважды пройдя состав из конца в конец и убедившись, что таких, как он, безбилетников, даже больше, чем пассажиров с законно оплаченным местом, скромно пристроился у окна в вагоне, в котором командовала единственная на всю бригаду проводников девушка-европейка. Расстроенным, скисшим простоял до вечера, глядя в окно, мешая проходу и уборке; контрасты его обыкновенно не радовали: за окном милая глазу суровая Сибирь, а за спиной душный, недоступный его пониманию Восток.
— Заходите, что ли, — пожалела его проводница.
Ржагин поблагодарил и вошел.
— Вы один?
— Вот он еще, — кивнул на рюкзак.
— Чаю хотите?
— Такого подарка я недостоин.
Она выставила на столик вазочку с печеньем и домашними сухариками. Разлила по стаканам чай и, прикрыв дверь купе, села в уголке.
— Без билета, конечно?
— Естественно.
— Откуда сам?
— Город на семи холмах.
— Я так и подумала.
— А ваша напарница?
— Фарида? Она у своих. А почему вы спросили?
— Ко мне женщины пристают.
— И ко мне, — сказала, улыбаясь. — Вот совпадение. Ваш брат...
— Бугай.
— Ага.
Глаза ее засветились, она сразу похорошела — теперь ей можно было дать не больше двадцати пяти.
За окнами проплывала студенистая сутемь, они въезжали в ночь. Им никто не мешал, и, слово за слово, они разговорились. Время от времени проводница выходила, чтобы исполнить свои немудреные обязанности, и, вернувшись, возобновляла беседу. Она позволила ему курить, и он, удовлетворив ее любопытство, немного рассказал о себе, разумеется, изрядно все приукрасив. И потом, откинувшись, вприкуску с сигаретой прихлебывая остывший чай, стал слушать.
Замужем, двое детей. Муж русский, волжанин, как и она, человек добрый, хороший, но хворый, врачи прописали ему теплый климат, и вот уже семь лет, как они живут в Самарканде. Сначала думала, баба я стойкая, обживусь, привыкну. Дом приобрели, с садом, фруктов вволю, если не лениться, то легче, чем в России. Рожала в радости. Обе девочки, Таня и Глаша. Все хорошо. Муж прилично зарабатывает, хозяйство свое, земля богатая. Живи — не хочу. Лет пять пролетело, и вот, чувствую, что-то точит. Гложет, гнетет, а что, не пойму. С ума схожу, что ли? Сама я из простых, ко всему привыкнуть могу. Никаких таких чувств отродясь не испытывала. А тут на тебе — сосет, хоть на стенку лезь. И стыдно почему-то. Скрывала, не показывала, и когда муж спрашивал, что со мной, фыркала и отнекивалась. Подумала, может, о родителях у меня тоска? Съездила, проведала, заодно и внучат им показала. Нет, не то. Скучаю, конечно, когда долго не вижу, но душу-то рвет другое. Другое. И вот, помню, ровно пять исполнилось, как занесло меня в Среднюю Азию, вижу сон. Тебя как зовут?.. Ах, Ваня. Хорошо. А я своего имени стесняюсь. Мои мальчика хотели, наследника, хозяина, ну и ляпнули — Леонида. До сих пор стыдно, когда спрашивают. Ну вот, Ваня. Вижу сон. Ничего особенного — просто снег большой. Белым-бело кругом, как у нас на Волге бывает. Ты сам-то откуда родом? А... Ну, знаешь, что тебе объяснять. И вот иду я по этому бесконечному снегу, топну, и себя во сне вижу, краснощекая, в полушубке и платке пуховом, провалюсь по самые груди и хохочу, радуюсь, как дурочка, зачерпну пушистую горсть да прямо с солнышком на нем, лицо остужу, выберусь и дальше иду. И одна, деревни не видно, только снег, море, свет белый и небо, а я иду, румяная, и смеюсь. Такой вот сон увидала. И с той поры невмоготу сделалось, опостылело все. И поняла, что захворала я тоской. Нет, я боролась. Ругала себя — ох, мол, баба, с жиру все, чего тебе не хватает, муж любимый, девочки загляденье, дом, сад, а тебе блажь в голову лезет. Пустое. Не помогло. Душу тоска изъела, ослабела я волей. Поддалась. Ну меня и замытарило. Муж волнуется — что с тобой? А я отмалчиваюсь да отмахиваюсь. Напала угрюмость, и уж ничего и поделать с собой не могу. Вот она, Ваня, болезнь душевная, не дай тебе бог испытать. И девочки чувствуют, мать какая-то другая, и муж нет-нет да и раздражение выкажет, а меня бей-лупи, все едино. Сонная, вялая, пропало у меня здесь всякое желание. Муж толкал к врачам, не шла, потому что знала, что со мной. Год так промыкалась, всех измучила и сама как тряпка, и запросилась: отпусти с девочками, мужу говорю, хоть на год один, чахну я здесь, снег снится, отпусти. Он осерчал, ни в какую. Я, говорит, тоже скучаю, однако живу же, а ты ишь барыня какая. Татьяне скоро в школу идти, родина у наших детей здесь, куда ты их потянешь? Вижу, прав он, да и у меня положение безвыходное. Кричать начала по ночам. А перед глазами снег и снег. Там-то, в Самарканде, какая зима, недоразумение. Снег если и упадет, хлипкий, хорошо, как час полежит. А у нас — ой, да что говорить. Перестала я у него проситься, насупилась и пуще замолчала. Он же, видя, что худо со мной, испереживался весь. И так попробует, и этак. А я на глазах у него гнию заживо, и все. Вот тогда он надумал и присоветовал мне работу сменить. Сюда, проводником устроиться. Прокатишься, мол, и снегу твоего в Сибири вдоволь, и в семью вернешься. Пятидневку в поезде, пятидневку дома, а с девочками я и один как-нибудь, они выросли, все понимают и слушаются. Согласилась я. С февраля мотаюсь.
— И?
— Плохо, Ваня. Хуже прежнего. Работа не тяжелая, да я ее не люблю. И делаю, а против воли. Не люблю. Баба я тихая, семейная, а тут колготня, трясешься, едешь. И народ в поездах распоясывается. Пристают, хулиганят, редкий пройдет сам по себе, а все больше глазищами нахально обмусолит. Им бы поблудить на скорую руку, раз от жены оторвались, тьфу.
— А как со снегом? Отпустило?
— Что ты. Разбередила только. Ну, увидала в окошко, ну и что? Так я и у себя кино могу посмотреть. Разве мне такое нужно? Разве это?
— И как же теперь?
— Ох, не знаю, Ваня. Помру, наверно. Не знаю. Ты женат?
— Трижды.
— Врешь, вижу. Станция, подъезжаем, мне выйти надо. Залезай наверх, спи, поздно уже.