Вот тогда-то Усачев и сделал то единственно возможное, что он мог сделать, чтобы уберечь Алика от ожогов. Резким ударом он сбил Алика с ног. И всем телом навалился на него, прижав к полу.
…Минут через десять все было кончено. Кружево металла на полу, остыв, почернело, пришли автогенщики, начали резать это кружево на части. Затем куски изломанных, исковерканных полос, так и не успевших стать трубами, отнесли на склад лома.
Мне показалось, что всем в этот момент захотелось пить. Во всяком случае, рабочие столпились у сатуратора. Спустившись вниз, я заметил на лбу у Усачева большую ссадину. Мастеру насквозь прожгло брючину. Алик, фамилию его я так и не успел узнать, отделался, видимо, только испугом. Он стоял растерянный, мрачный, больше не шутил и не предлагал Игорю Михайловичу перейти в его институт.
А в общем-то, как уверял меня Усачев, ничего особенного не случилось. Обычный обрыв ленты при прокатке, рядовой эпизод при новаторской работе в цехе, где упорно, творчески, с муками, удачами и неудачами осваивается новый, экономичный, тонкий профиль сварной трубы.
После того как Саша Гречкин сбегал в медпункт и принес на всех йод и бинты, он снова вернулся к своему пульту.
Усачев спокойно махнул ему рукой:
— Давай!
И на табло засветились ярко-красные буквы:
«Внимание! Стан работает!»
* * *
Когда Усачев стал начальником трубоэлектросварочного, он и здесь продолжал работать по тонкому профилю. Но с другими трубами. По другой технологии. И еще с большими перспективами экономии металла, учитывая и размеры труб и тысячекилометровые маршруты газовых магистралей.
Штаб цеха, как и положено ему быть, — наверху, на пятом этаже пристроенного к цеху здания, туда надо подниматься на лифте. От лифта ведет длинный темноватый коридор с множеством комнат — технических служб — и дверьми, которыми здесь усеян коридор, как стручок горохом. За одной из них — кабинет начальника цеха.
Контора с немного замасленными стенами (прислоняются в спецовках), со скрипучими полами (должно быть, рассыхаются оттого, что в цехе жарко), с характерным запахом окалины и дымка, проникающего даже сюда снизу от станов. Кабинет Усачева, а потом Вавилина, ставшего начальником цеха — просторный, а стол у окна маленький, на нем два телефона, селектор и телевизор, который может показывать пролеты цеха. Честно говоря, его включают редко. Осадчий мечтает приспособить телеглаз для исследования качества сваренных в трубе швов. Но это в будущем. А пока проще по цеху пройти. Так что телевизор включают только для гостей, предварительно хорошо настроив.
Вот около этого самого телевизора Усачев и Борис Буксбаум, старший калибровщик цеха, чертили передо мной на узких листиках бумаги маленькие схемки и столбики цифр. Чертеж помогал прояснить мысль. Типично инженерная привычка у обоих.
Из этих цифр и схемок вырисовывалась внушительная картина многолетней борьбы за тонкий профиль, борьбы, я бы сказал, многостадийной и многоотраслевой, ибо она давно уже вышла далеко за пределы одного завода.
В самом деле, чтобы уменьшить толщину стенок трубы, надо увеличить прочность этих стенок. Следовательно, нужен другой, более жесткий металл.
Челябинские трубники сделали такой заказ сталеплавильщикам Магнитки. А те сказали ученым — дайте нам слиток, отвечающий этим требованиям, дайте необходимые легирующие присадки.
Вот есть и слиток, есть и сталь, и прокатан лист, но более жесткий стальной лист труднее формовать и сваривать самим трубопрокатчикам. И отсюда новые приспособления на каждом участке, новый опыт и навыки.
В шестьдесят четвертом году здесь катали трубу «1020» с толщиной стенки 11,2 мм, в шестьдесят пятом — 11 мм, в шестьдесят седьмом — 10 мм.
Миллиметры, даже десятые доли миллиметра! Но в переводе на размеры труб и километры пути — это сотни тысяч тонн металла, ранее без нужды загоняемого в землю.
Какое славное, большое и важное дело в руках энтузиастов тонкого профиля! И чем шире трансконтинентальный шаг наших голубых дорог, тем все весомей и разительней выгода, экономия.
Но!
Вздохнул, порвав на мелкие кусочки исписанный листик бумаги, Игорь Михайлович Усачев, когда мы закончили беседу. А вслед за ним вздохнул и Буксбаум.
Есть препятствие, на преодоление которого уходит больше сил, чем на исследования, прокатку труб и творческие неудачи. Новому тонкому профилю давно уже встал поперек «профиль» старых нормативных представлений плановиков и экономистов.
* * *
Летом, по утрам, Николай Падалко иногда бегает умываться к озеру. Дом его стоит на улице Машиностроителей, до озера пять минут хода, и вот она — темно-серая, или зеленоватая, как бутылочное стекло, или зловеще черная, перенявшая цвет грозовых туч, озерная тихая вода.
Кто купается рано утром, когда еще холодноват воздух и солнце лишь слегка прогревает кожу, кто не боится первого озноба, от которого замирает сердце, тот знает, какое это блаженство плавать, разогревшись, в воде.
Падалке хорошо думалось около озера. И странное дело, иные вопросы, запутанные и сложные для уставшей к вечеру головы, утром словно бы упрощались и прояснялись при свете солнца, всплывающего из озера в небо, как на детских рисунках — громадным оранжевым и пылающим шаром.
В двенадцать лет Падалко был уже заводчанином — учеником токаря. Случилось это в войну, когда Николай вместе с отцом, рабочим, эвакуировался из Днепропетровска в Челябинск. Время было тяжелое. Отец сказал: «Надо подсобить заводу, старший брат на фронте». И Николай стал «сыном завода».
Когда тридцатишестилетний человек уже двадцать четыре года на заводе токарем, сварщиком в разных цехах, когда его знают тут все от мала до велика, чем он гордится, то такой рабочий долго еще будет оставаться для всех не Николаем Михайловичем, а просто Колей. Даже если он уже Почетный металлург. И партгрупорг на своем участке.
Падалко давно уже прочно прижился к Уралу, женился на уральской, ее зовут Людмила Петровна, и работает она на флюсовом участке в одном цехе с мужем.
В свободное время Падалко увлекается рыбалкой, туризмом, гоняет на своем «Москвиче» к знаменитым своей красотой озерам, таким, как Кисегач, Соленово, побывал уже туристом в Бельгии, мечтает прокатиться вокруг Европы.
У него всегда хорошее настроение, и собеседника своего он умеет зарядить флюидами бодрости и тем неподдельным ощущением полноты жизни, которое сильнее житейских огорчений — мелких или серьезных, преходящих или постоянных.
Завтракает он по утрам вместе с женой и сынишкой, которого отправляют в школу, потом Падалко выходит на улицу, до завода тоже минуты три ходьбы, он шагает в полотняных брюках, светлой, открытой на груди рубашке, в сандалиях на толстой резиновой подметке, чтобы не скользила нога по размытым на бетонном полу пролета лужам масла.
На площади перед Трубным Падалко попадает в шумный, многоголосый людской поток, который взбухает, когда его пережимают металлические вертушки в двух узких коридорчиках проходной. Порою народ тут скапливается такой плотной, шумной, веселой массой, какая бывает в колоннах на демонстрации. И хоть прижмет кто-нибудь локтем или толкнет ненароком, стиснут в проходе, а все же это не портит настроения.
Кому-то протянешь руку, кому-то кивнешь, а тому лишь успеешь подмигнуть, когда знакомое лицо, мелькнув на секунду, скроется в движущейся толпе.
И чувствуешь себя кровной частицей потока, важной и нужной частицей силы, дающей жизнь заводу.
Тут же за проходной — «Аллея героев производства». Шеренга портретов. На одном темноволосый, темноглазый, с нежной, как у девушки, кожей лица, с прядью, сползающей на лоб. Знакомое лицо. Внизу подпись: «Герой Социалистического Труда».
Это Николай Падалко смотрит на Николая Падалко, каждое утро они встречаются у проходной. И тот, что на фотографии, как бы спрашивает:
«Как ты сегодня?»
— Да ничего, — мысленно ответит ему Падалко, — ничего, браток, все движется своим ходом, сегодня опять буду варить тонкий профиль трубы «820». Трудновато с ним, но интересно.