XXVIII
Урвич упал без чувств, и всё смешалось у него; он перестал сознавать и не знал, что было потом и не помнил.
В этот день он с утра не ел ничего и, истомлённый духовно и физически, не мог выдержать дикой расправы чёрных со старым Джоном.
Обморок его был глубок и продолжителен, по крайней мере, так показалось ему, когда первые проблески сознания явились у него, проблески слабые до того, что он не мог распознать, было ли это наяву или в бреду, или, может быть, даже и не в бреду, а в каком-нибудь особенном, нездешнем, неземном состоянии.
Прежде всего ему пришло в голову, что так хорошо может быть только после смерти. Ему было очень хорошо.
Тело испытывало необычайную приятность и теплоту, покой и удобство.
Он будто лежал на чём-то мягком, тёплом и удобном на спине, и голове было очень ловко.
Откуда-то слышался невнятный гул; воздух был тих, свеж и необычайно ароматен.
— Это рай! — проговорил Урвич.
И снова всё заволоклось для него дымкой, и снова всё перестало существовать для него, и сам он тоже погрузился в небытие.
Потом он помнил яркий свет, какие-то голоса, говорившие, как ему показалось, по-русски, но что именно — разобрать он не мог.
Он открыл глаза и сейчас же зажмурился от лучей яркого солнца.
Как будто раздалась откуда-то очень издали музыка, убаюкивающая и ласкающая.
Он опять открыл глаза, и перед ним, как видение, мелькнуло хорошенькое, прелестное личико. Он видел его одну секунду, меньше секунды… один миг, но забыть его уже было нельзя!
— Он очнулся! — сказал кто-то.
Урвич хотел ответить, что нет, он не очнулся и вовсе не хочет приходить в себя, потому что наяву грозит ему ужас.
Он знал, что наяву — разграбленная шхуна, черномазые разбойники, верёвки, скручивающие ему руки, наяву небо высоко и далеко от него, и нет мелькнувшего личика, нет музыки и прелести покоя!
Он хотел, чтобы грёзы его продолжались, и сделал усилие крикнуть это, но, как часто бывает во сне, что хочешь крикнуть и не можешь, так не смог и он, и снова веки его опустились, и всё покрылось темнотой и забвением.
Наконец Урвич очнулся в самом деле, очнулся если не совсем бодрый, то, во всяком случае, настолько сильный, что мог вполне сознательно оглядеться кругом, оглядеться и не поверить тому, что перед его глазами действительность, а не продолжение сновидения, бреда или иной, лучшей жизни.
Он чувствовал, однако, своё тело, двинул рукой, и рука у него двинулась, значит, он не перестал жить, и всё это было на земле, потому что никуда с земли, не расставшись со своим человеческим телом, попасть нельзя.
Урвич лежал на мягкой койке, покрытой шёлковым красным одеялом; под его головой была пуховая подушка в полотняной наволочке; рядом с койкой — тумбочка с белым мраморным верхом; на полу — красный ковёр; над головой — штучный из красного и розового дерева потолок с вделанным в него матовым стеклянным полушаром, очевидно, для электрической лампы.
Стены обнесены высокой панелью из красного дерева, а выше обшиты подобранными мозаикой дощечками розового.
Это была не то каюта, не то комната, маленькая, уютная, с двумя круглыми окошечками, совершенно такими, как устраивают иллюминаторы на пароходах.
Под окошечками письменный стол с покойным креслом перед ним, обтянутым красным сафьяном, вся остальная мебель — два кресла и ещё стул и диванчик — обита таким же сафьяном.
С койки, на которой лежал Урвич, в окошечко виднелось безоблачное небо, и по нему нельзя было определить, что это за помещение, в котором он очутился.
Он ещё раз потрогал себя, всё ещё не веря своим глазам, и должен был снова убедиться, что он прежний Урвич, тот самый, который отлично знал, что его привязали к кольцу на борту «Весталки», очутился теперь в этой роскошной обстановке не то какого-то сказочного коттеджа, не то каюты.
Но если это была каюта, то судно, часть которого она составляла, вероятно, не двигалось, потому что Урвич не ощущал ни малейшего колебания и, как ни напрягал слух, не мог различить никакого шума, служившего признаком движения.
Над тумбочкой у койки он заметил кнопку электрического звонка, и пока ещё раздумывал, надавить её или нет, ручка в двери шевельнулась, и дверь отворилась без стука.
XXIX
Дверь отворилась, и в неё вошёл высокий сухой человек, поджарый, мускулистый, с белым загорелым лицом, коротко остриженными волосами и тёмными, нависшими на губы, жидкими усами.
Одет он был в белый фланелевый костюм с узкими синими полосками, мягкую шёлковую рубашку и широкий тёмно-синий шёлковый пояс. Тёмно-синий же фуляровый галстук был повязан у него морским узлом.
— Ну что, батенька, оправились? — проговорил он Урвичу на чисто русском языке, даже по-московски красиво выделяя звук «а».
— Где я? — первое, что спросил Урвич, потому что всех вопросов нельзя было сделать сразу.
Кто был этот элегантно одетый человек, заговоривший с ним по-русски, куда девались черномазые, их судно и «Весталка», много ли прошло времени с тех пор, как с ним случился обморок — всё это хотелось также узнать Урвичу.
— Вы на яхте князя Северного! — ответил вошедший к Урвичу господин.
— Так вы князь? — спросил опять Урвич.
— Нет, я только доктор на этой яхте.
— Вы русский?
— Да, об этом вы и по говору моему можете судить.
— То-то, так иностранцы не могут выучиться… И князь, хозяин яхты, тоже русский?
Доктор улыбнулся в усы.
— Тоже.
— Но я что-то в России не слыхал такой фамилии…
— Это его прозвище, — опять улыбнулся доктор, — данное ему здесь в Азии, и оно упрочилось за ним.
— А как же его зовут по-настоящему?
— Этого я и сам не знаю, да думаю, что и вы никогда не узнаете. А скажите-ка лучше, как вы себя чувствуете, в теле ломоты нет?
— Нет.
— А голова не тяжела?
— Кажется, что нет.
— Дайте-ка руку.
Он пощупал Урвичу руку, голову, приложил ладонь к его сердцу и, по-видимому, оставшись доволен осмотром, проговорил:
— Вам надо бы сейчас вина выпить и поесть чего-нибудь… Хотите?
— Очень! — обрадовался Урвич, который чувствовал, что поест с большим удовольствием.
Доктор надавил электрический звонок, и почти сейчас же в каюте появился матрос в шёлковой голландке, с добродушным, чисто русским ухмыляющимся лицом.
Когда Урвич увидал это лицо, ему стало особенно радостно и весело на душе, он не только был освобождён и спасён, но и попал к своим русским на какую-то чудную яхту, о существовании которой и в помыслах прежде не было.
— Принеси-ка позавтракать, да вина дай красного!
— Есть! — беспрекословно ответил матрос и побежал исполнять приказание.
— Откуда же вы узнали, что я русский, и почему заговорили со мной по-русски? — продолжал спрашивать Урвич. — Каким образом вы нашли меня, и как яхта попала в эти места?
Доктор внимательно смотрел на него, как бы не слушая его вопросов, но больше следя за тем, как он говорит и каково его теперь состояние.
— Вы всё-таки лучше не разговаривайте пока ещё много, придёт время — всё узнаете! — успокоительно произнёс он. — А теперь лучше не тревожьтесь!
— Да нет, мне лучше будет, если я узнаю… — начал было Урвич.
Но доктор перебил его:
— Вы будьте уверены, что находитесь теперь в полной безопасности, яхта попала сюда по приказанию князя, который, как хозяин, может идти на ней, куда ему угодно, и когда силы ваши восстановятся, вы увидитесь с ним, тогда и расспросите его, а пока вот лучше подкрепитесь!
Матрос принёс на серебряном подносе кусок сочного бифштекса и графин с красным вином. Урвич, давно не слыхавший запаха хорошего жареного мяса и не видавший чёрного хлеба (на подносе на тарелке вместе с белым лежал чёрный хлеб), принялся есть, предварительно выпив по настоянию доктора почти залпом полстакана вина. Это было очень вкусно.