Двое черномазых, которым поручил под их ответственность начальник Урвича, отвели его на бак и там без всякой церемонии скрутили ему руки назад и привязали к одному из колец, ввинченных в борт, а потом ушли.
Очевидно, они понимали свою ответственность довольно своеобразно.
Урвич, к своему прискорбию, должен был заключить, что они отвечали не за безопасность его, а за то, чтоб он не убежал.
Положим, убежать ему решительно было некуда среди океана. Нельзя же было предположить, что он один управит «Весталкой», да ещё сцепленной трапами с пиратским судном!
Но его всё-таки привязали к кольцу со скрученными назад руками и, вероятно, для порядку, что ли…
Такой порядок Урвич одобрить не мог. Стоя привязанный на баке, он имел возможность видеть и наблюдать всё, что происходило на палубе шхуны.
Начальник удалился, а на «Весталке» осталась целая толпа чёрных, занявшаяся разграблением и дележом добычи.
Весь провиант самым тщательным образом черномазые перегрузили к себе и сделали это в образцовом порядке, гораздо скорее и с гораздо меньшей суетой, чем присяжные грузильщики в любом порту.
Затем на палубу, на шканцы были снесены и свалены в одну кучу все вещи, находившиеся в каютах.
Тут было платье, бельё, карты, инструменты, хронометр, пистолеты Нокса и револьвер Урвича, книги, посуда из кают-компании, кухонные ножи, чайник, кастрюли из камбуза и даже маленькая трубочка шкипера и его кисет с табаком.
Самый делёж происходил довольно оригинально. Несмотря на то, что делились полудикие разбойники, всё происходило необыкновенно чинно.
Очевидно, у них был выработан давнишней практикой строгий обычай, как поступать, и они свято придерживались его и ненарушимо.
У них была установлена очередь, и они выстроились, держась её, длинной вереницей.
Тогда на глазах у всех двое, вероятно, выборных, пересмотрели все вещи, раскрыли все ящики, какие были налицо, осмотрели карманы одежды и все деньги, которые нашли при этом, собрали и унесли, очевидно, начальнику.
Потом они стали по одному подходить к вещам.
Каждый подходил по очереди, рассматривал и брал то, что ему нравилось.
Наблюдая, Урвич заметил, что всякий имел право взять любую, но одну только вещь.
Самые лучшие доставались, разумеется, тем, которые подходили передовыми, но никто не обижался на это, считая, должно быть, установленную очередь вполне правильною.
Раз только вышло недоразумение из-за трубки погибшего шкипера.
Тот, кто, подойдя по очереди и рассмотрев оставшиеся на его выбор вещи, ничего не нашёл в них для себя лучше этой трубки, взял её и вместе с нею потянул кисет с табаком. Тогда черномазые закричали, и между ними завязался спор. Хотя спорили они на своём, не понятном для Урвича языке, но догадаться, в чём дело, было не трудно: взявший трубку доказывал, что кисет составляет её неотъемлемую принадлежность, потому что обе эти вещи должны считаться за одну, и не хотел отдавать кисета, а другие требовали, чтоб он удовольствовался одной вещью.
Шум и крик, поднятые по этому поводу, вызвали появление начальника.
Он угомонил шумевших, потребовал объяснения и рассудил, что кисет и трубка неделимы, по крайней мере, обладатель трубки остался также и при кисете, на что уже никто после решения начальника не сердился, и всё опять успокоилось.
XXVII
В каком бы скверном положении ни находился человек, но если он видит рядом кого-нибудь ещё в худшем, то ему как будто легче, и он становится терпеливее, стыдясь жаловаться на свою судьбу, когда другому хуже, чем ему.
Урвич был привязан, но некоторая свобода действий всё-таки оказалась предоставлена ему.
Руки загнули назад, однако, они всё-таки были довольно свободны, и шедшая от них верёвка к кольцу была настолько длинна, что он мог стоять и сидеть, если хотел, и даже сделать несколько шагов в сторону.
Старый Джон между тем был прикручен к мачте, обвитый вместе с нею верёвками, и не мог двинуть ни рукой, ни ногой.
Он так же, как и Урвич, глядел на сцену дележа вещей, скрипел зубами и ворчал ругательства.
Изредка он делал усилия, чтобы высвободиться из опутывавших его верёвок, но они держали его так крепко, что всякие его попытки даже шевельнуться были напрасны, и он мотал только головой; при этом лицо его густо краснело, жилы наливались на шее, и глаза таращились из-под седых бровей грозно и страшно.
Но угрозы и ругательства его ни на кого не действовали: черномазые были заняты своим делом и не заботились о привязанном Джоне.
Когда делёж был окончен, на палубу стали выносить ящики с бутылками рома, и ящики эти нагромоздились большой кучей.
Урвич, взглянув на них, ещё раз должен был изумиться, какой огромный запас сделал Дьедонне.
Хотя в его положении весёлость была и не совсем уместна, но он невольно улыбнулся, подумав, какую бы скорчил физиономию жадный француз, если б увидел, кто пользуется заготовленным им ромом.
Чумазые взяли по бутылке, откупорили, понюхали, почмокали губами, очевидно, одобрив качество напитка; затем они сели на палубу, поджав под себя ноги, и образовали большой круг.
Один из них встал и, подняв над головой бутылку, проговорил что-то по-своему, после чего все также подняли бутылки и, потрясая ими, громко заорали.
После этого началось пение.
Черномазые, сидя в кругу, тянули прямо из горлышка и пели. Сначала звуки их песни были протяжны и заунывны и часто прерывались однообразным припевом, похожим на вой дикого животного.
По мере того, однако, как пустели бутылки, напев становился веселее и чаще, пока не перешёл, наконец, в дикий крик. Двое вскочили в круг и начали плясать, а остальные в такт ударяли бутылками о палубу. Музыка получалась странная и слишком громкая даже под открытым небом океана.
Черномазые заметно пьянели.
Взглянув на старого Джона, Урвич поразился и испугался того, что делалось с ним.
Лицо у него совсем посинело, судорога кривила рот и словно пена показывалась у губ.
Он хрипел, силился крикнуть, так чтобы заглушить пьяный разгул и вопли чёрных.
— Пить… дайте мне пить… негодяи! — завопил он.
О нём вспомнили и оглянулись. Но лучше бы он не напоминал о себе.
То, что произошло затем, не могло сравниться своим ужасом ни с какими мучениями, о которых слышал когда-нибудь Урвич или читал. А уже видеть ему никогда, конечно, не приходилось ничего подобного.
— Молчать! — крикнул привязанному Джону один чернокожий по-английски, сильно, впрочем, исковеркав это слово.
Но Джон не слушал его и продолжал вопить. Тогда черномазый размахнул пустой бутылкой и кинул её. С необыкновенной силой, вертясь, пролетала она и ударилась в мачту над головой Джона, звонко рассыпавшись мелкими осколками. Осколки эти обсыпали привязанного.
И вслед за первой бутылкой полетала вторая, третья, и ещё, и ещё…
Иные из них не попадали в цель, пролетали мимо, падали на палубу и разбивались, но большинство метко было направлено в голову старого Джона, которая служила мишенью.
Зрелище было ужасное.
Бутылки рассекали ему кожу, окровавленная голова свесилась. Старый Джон стонал, но стонал недолго.
Он умолк, потеряв, видно, сознание, и только тело его судорожно вздрагивало.
Черномазые насмерть добивали его бутылками.
То, что он должен был терпеть теперь, было несравненно более жестоко, чем пытка плетьми, приготовленная им для Урвича.
И если он получал наказание за эту пытку, то оно было несоразмерно сурово и бесчеловечно, если можно говорить тут о человечности вообще.
Но один Бог знал, какие вины и какие преступления искупал старый Джон своей мучительной, ужасной смертью.
Дикие беспощадно продолжали свою оргию.
Урвич чувствовал, что у него темнеет в глазах, мысли путаются; он не мог дольше смотреть, закрыл глаза, палуба словно зашаталась под ним; он протянул бессознательно вперёд руки, как бы желая остановить отвратительное кровавое дело, попытался крикнуть и повалился без чувств.