Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Алесь молчал. Думал о том, как часто он слышал это дома, в Пасынках, или в округе, когда кто-нибудь хвалил доброго человека: «Скажи на милость, вот и поляк (либо «еврей» или «татарин»), а все равно, что наш белорус!..» И за этой простодушной наивностью скрывалась извечная мудрость. Ударение здесь делалось на слове наш, и смысл его был понятен и близок трудовому человеку.

— Люди, браток, везде люди, — сказал он тихо, точно впервые до глубины поняв эти простые слова.

Хлопцы идут. Снова без конца идут, терпеливо втянувшись в главную и единственную теперь работу их жизни.

— Интересно, сдались они или дальше пошли? Бирюк с вякалом, — заговорил Бутрым. — Может, тоже побираются, как мы…

— Кто их знает, — ответил, помолчав, Алесь. — Может, и добрые хлопцы. Свои. Только раскисли. Я думал…

— Все у тебя добрые. Ты его кормишь, а он: «Давай сдадимся…» И добрый и свой…

Голод притих. Даже и теплей стало, хоть и в мокрой одежде.

И усталость, многодневная неотвязная усталость покуда молчит…

Зато образ простой женщины, ее материнские слезы, вкус черствого деревенского хлеба снова разбудили его, Алеся, тайные мысли, которыми он не собирался еще делиться с Бутрымом, снова зашевелился глубоко в душе, стал точить червь сомнения, с которым Руневич, если уж признаться, и вышел в путь…

2

«И я и мама просим тебя, сам ничего не предпринимай. Жди скорого освобождения…»

Мать была тут, конечно, упомянута Толей для большей убедительности. Все делал он один, посоветовавшись с добрыми людьми. Ну, а она опять, в который раз, заплакала, когда писали это письмо: вот и еще одна надежда на спасение…

«А я не послушал тебя, — мысленно говорит брату Алесь. — Не послушал, словно не поверив тебе, как мальчишка, как в то далекое воскресенье на сеновале…»

Девять лет прошло с того, тоже августовского, дня, когда юноша предлагал подростку вместе повзрослеть.

Алесь тогда его не понял, не согласился бросить учиться, маме о своем намерении Толя почему-то не сказал, и жизнь их некоторое время еще катилась по инерции. Хлопцы поехали в гимназию.

Как петушок первым опереньем, — «кукареку, посмотрите, какой я красный, с каким синим хвостом!» — Алесь не мог натешиться формой, серой с серебряными галунами. И любопытно и страшновато было все это — белые сводчатые классы и коридоры бывшего монастыря, где помещалась гимназия, и незнакомые еще, недоступные учителя, которых тут называют «пан» или «пани профессор», и куда более серьезные книги, которые здесь можно, и даже модно, носить просто так, под мышкой…

Правда, тощий, крикливый пан профессор Жджарский за первую контрольную по алгебре влепил Алесю красную и огромную, как на воротах, двойку, заставив недавнего отличника из повшехной[46] серьезно, с трепетом задуматься. Были и другие неприятности… На перемене панские сынки начали поддразнивать Алеся, что он «слабак», и он стал бороться с второгодником, не справился о ним и на полу измазался еще не совсем высохшей охрой. Те же заводилы надумали как-то сорвать дополнительный урок латинского языка, а он вместе еще кое с кем вдруг взбунтовался: мать его сюда не для того, мол, послала, чтоб лодырничать да врать. Его ругали хамом и предателем, он отбивался и плакал от злости, чужой и одинокий, покинутый даже теми немногими, что были с ним заодно, пока его не вызволил молодой, здоровенный «возьный», уборщик.

Было, однако, и хорошее. Куда больше!

Прежде всего — они с Толей. У них была своя комнатушка и стол под электрической лампой, за которым они то писали, каждый свое, то свободно и сколько кто хочет читали!.. Затем, после деревни, был город. С тротуаром, который здорово, то доской, то цементом, шаркал под новыми ботинками; с веселыми рядами деревьев вдоль мостовой, гремящей под колесами едущих на базар крестьян и под ногами орущей песни пехоты; с кинотеатром, куда магнитом тянуло; с церквами и костелами, что в положенный час оживали, разнося над кронами деревьев и крышами свой древний перезвон; с множеством магазинов, пахнущих на разные лады: сдобой, колесной мазью, ванилью, селедкой; с ярким светом больших, часто таинственно прикрытых гардинами, чудесно полных музыки окон в многоэтажных, казалось Алесю, необыкновенно высоких домах; с вокзалом, откуда, напоминая милый мир детства, так призывно, так заманчиво, словно друзья-заговорщики, звали таинственные гудки паровозов…

Не хватало только моря — для полного сходства с тем почти легендарным, уже далеким городом, что часто волновал его иллюзией давнего, утраченного счастья…

Если не считать той, по мнению Алеся совершенно случайной, двойки, и младший Руневич тоже учился неплохо. Это было уже замечено и даже, правда, с оговоркой, отмечено в первый же месяц учебы.

Но вот в начале второго месяца, на удивление товарищам и начальству, оба Руневича, и четвероклассник и пятиклассник, вдруг забрали документы и уехали домой…

Милый дядька Адам, маленький, горбатый Толин крестный, портной из соседней деревни, который шил им когда-то «соединенные штаты» из поскони — несносимые пастушьи портки с нагрудником! Редко он — от своей неутомимой машины, из-за увечья своего — пускался в такой далекий путь. И надо же было, чтобы именно он привез им грустную весть, которая решила все!

В серо-рыжей суконной «жакетке» с дождевыми капельками на ворсинках, в новой, необмятой кепочке, что оладкой лежала на его большой голове, в клешике и ботиночках, с высоким для него, как посох, можжевеловым кнутовищем в правой руке, — дядька Адам, словно в сказке, как по волшебству, появился вдруг в их комнате и со свойственным ему добросердечием, чуть не со слезами в голосе и на глазах затараторил:

— А, хлопчики ж мои ненаглядные! По адресу хату нашел, по конверту. Крестничек, Толя!.. И ты, Алеська… Прямо паничи! Был бы жив отец, покойник Миколай Дмитрович, сердце б его сияло от радости. Бедная Катеринка, кума!

Они встревожились, и Толин крестный от намека сразу перешел к полной и грустной ясности:

— Что там? Беда, сыночки мои. Ивана третьего дня полиция как забрала, так и вчера еще не было. А у самой, у бедной, опять ноги разболелись. Работа же — она ждать не будет. Вчера до вечера я помогал. Да с меня помощи, с калеки несчастного, что с козла молока. Мальвинка не прибежит, доченька, помочь: своя семейка, своя и забота. А Сережа Миколаевич, сынок, еще дальше… Сама, все сама, подружка моя дорогая. Бороновать взяла какого-то сопляка, а сама, мученица, с севалкой. Не работа это с ее ногами, одно страдание, хлопчики…

Дядька Адам ночевать отправился в заезжий двор. Толя проводил его, а когда вернулся, ребята долго говорили, а потом, в постели, Алесь плакал, отвернувшись к стене. Тихо, кусая губы и пальцы. И не мог бы, верно, ответить даже Толе, чего он плачет.

Толя вернулся к тому же, о чем он говорил в то воскресенье на сене. Теперь он, казалось, просто взял младшего за руку и повел куда следует.

Алесь пошел, как идут за старшим, близким, согласился все бросить, собрать манатки и ехать с дядькой Адамом домой.

А плакал он, если поразмыслить теперь, на расстоянии лет, и о маме, издалека, в разлуке увидев ее горькую долю совсем иначе, и о себе, по-детски потрясенный крутым поворотом.

Назавтра, вечером и ночью, пока они ехали полем и лесом, дядька Адам то вслух сокрушался: что ж это он наделал, что они натворили и что теперь и им, и ему, старому дурню, скажет дома кума «Катеринка»? То сетовал да оправдывался, а то забывал о столь непредвиденном результате своей поездки и в который уже раз принимался рассказывать, что был он здесь, на суде, свидетелем у соседа, который, гугнило безголовый, судится с сыном — да и тот не лучше — из-за поля. И рассказывал, по своему обычаю, так живо и смешно, на разные голоса, что и сам смеялся прямо до слез, и они хохотали.

Маму приезд их сперва прямо-таки ошарашил. Потом попало и им обоим, и дядьке Адаму. Назавтра она то плакала в сердцах, то ругала своего кума за глаза, а Толю в глаза, и долго еще потом не могла взять в толк, что это натворили ее «студенты». Кажется, даже смирилась с этим раньше, нежели поняла.

вернуться

46

Семилетка (польск.).

30
{"b":"814288","o":1}